Поезд ничем не отличался от прочих, ничто не указывало на то, что за его грязными окнами может скрываться невиданное. Я открыл последнюю дверь в хвосте поезда и поднялся по ступенькам. Я шел по вагонам мимо пустых темных купе, в окна которых тихо скреблись ветки кустов, растущих на склоне насыпи. Войдя в очередной вагон, я увидел через стекло тамбура, что он состоит из одного-единственного помещения. В помещении теснились парты, за которыми спиной ко мне сидели дети. На другом конце вагона за массивным столом раскачивался на стуле мужчина в сером пиджаке, рядом с ним стояла девочка. Вагон, очевидно, служил школьным классом. В нем было темно, ученики писали в тетрадях светящимися чернилами. Я тихонько приоткрыл дверь и услышал, как учитель говорит девочке:
– Расскажи, что ты знаешь о возникновении падежных окончаний.
Девочка, запинаясь, начала отвечать:
– Когда-то падежные окончания служили для обращения к демонам. Каждая форма контакта человека с бытием имела своего демона-хранителя. Имя демона всегда выкликалось после наименования вещи.
– Правильно. А теперь скажи нам, как получилось, что из обращений к демонам произошли падежные окончания.
– По холодным лестницам пришли чужие женщины со слепыми шакалами…
– Не путай с возникновением плюсквамперфекта, – остановил ее учитель. – Так не припомнишь, как же это получилось?
Девочка молчала и нервно переминалась с ноги на ногу. Учитель обратился к классу:
– Кто-нибудь знает? Ну давай ты. – Он указал на мальчика, сидевшего на первой парте; тот поднялся и начал:
– Когда на жнивье появились ржавые крейсеры, имена демонов утратили ударения и постепенно срослись с существительными. Люди забыли об их первоначальном значении. Связь с определенным типом отношений, которые опекались тем или иным демоном, превратилась всего лишь в грамматическую функцию.
– Очень хорошо, можешь сесть. Вот почему мы говорим, что грамматика – это прикладная… что? – Учитель снова обращался к девочке, стоящей у доски.
– Грамматика – это прикладная… Мы говорим, что грамматика – это прикладная демонология.
– Ну вот, молодец. А теперь расскажи нам о будущем развитии падежных окончаний.
– Падежные окончания постепенно избавятся от своего унизительного положения и воссияют в своей прежней славе. Со временем они отделятся от основ имен существительных и станут тем, чем были изначально, то есть выкликанием имен демонов. Основы существительных утратят свое значение, они будут произноситься все тише, пока наконец не исчезнут совсем, в языке останутся только бывшие окончания, люди поймут, что остальное просто не нужно. В тишине залов станут звучать лишь трепещущие на сквозняке гардины да страшные имена демонов, которые теперь знакомы нам как типы склонений.
Голос девочки все крепнул, в нем появился даже некий оттенок злорадного триумфа. Учитель слушал ребенка с восхищением.
– Трепет гардин и древние имена… – сказал он взволнованно. – Да, но это в конце, а что будет прежде, говори же, что будет прежде?
– Поля, на которых чудовища играют в гольф, будут простираться до самых наших спален, по стеклянной трубе, что протянется по кукурузному полю, через равные промежутки времени побегут женщины в шелковом белье, леса в темных краях комнаты станут непроходимыми, в их чаще зажжется белая лампа.
Учитель сидел с закрытыми глазами, уцепившись руками за края стола.
– Да-да, – шептал он, как в экстазе, – наконец-то мне удастся заняться моими засахаренными энциклопедиями и словарями, я выпью всю сладость их страниц, я стану сосать и жевать их долгими часами, сидя в кресле и мечтая о светящихся цветных телевизорах, которые медленно летят над вечерним лугом, а на их экранах прекрасные животные мучают отцов семейств, наконец-то в мою квартиру вернется тяжелая артиллерия, в лоне растений зародятся новые замечательные ереси, привкус которых будет напоминать о прежних ночных борщах в кафе-стекляшках.
Девочка подошла ближе к учителю.
– Не строй иллюзий, – жестко сказала она. – Артиллеристы никогда не вернутся, они будут учиться в загнивающем дурацком Оксфорде складов, засахаренные книги конфискуют и ради славы блестящих и жестоких машин сбросят с трибуны на ящеров, те еще будут тогда послушно маршировать в колоннах по четыре, но вскоре сговорятся с нами, маленькими девочками, и вслух произнесут то, что замалчивали многие столетия: что собак объективно не существует.
– Но это же невозможно, – прохрипел учитель, глядя перед собой остекленевшим взором. – Этого не может быть, я так долго пытался перевести свою пишущую машинку из газообразного состояния в жидкое, я избавил геометрию от полярных животных, внедрил жестокий политеизм в городской общественный транспорт, хотя руководитель транспортного предприятия поначалу не проявил должного понимания и даже пытался улететь от меня, я гнался за ним, и мы оба, взмахивая руками, похожие на огромные весы, летели над гладью ночных озер, откуда доносилось еле слышное пение ундин, – и ты хочешь сказать, что все это я делал напрасно?
Девочка дерзко засмеялась.
– Конечно напрасно, глупец! – презрительно ответила она. – Ты избавил геометрию от полярных животных… Ты что же, забыл, что гласит первая аксиома Евклида – в геометрическом пространстве всегда остаются только два пингвина? Разве не ты собственноручно в своем ледяном автомобиле вытатуировал на моем бедре эту фразу? Тогда ты еще говорил, что именно в соответствии с этим принципом от Декарта в Амстердаме вдруг отделились обе его руки и стали нападать на него, они кидались на философа как помешанные, преследовали его вдоль каналов и хотели сбросить в воду, в конце концов ему пришлось сбежать от них к королеве Кристине, но и при дворе, как признается Декарт в письме к Арнольду, руки не оставили его в покое. Если бы ты вместо глупостей, которые натворил, убавил яркость своего света вечером на канатной дороге над Шпиндлеровой мельницей, если бы ты заботился о том, чтобы в городе хватало исправных теологических автоматов, если бы ты следил за тем, чтобы твои книжные шкафы были всегда заперты… Еще нам, детям, не нравится, что вечерами ты ходил по нашим домам и бил наших родителей нефритовыми статуэтками, ты противен нам с тех самых пор, как мы застали тебя в туалете выжимающим апельсин на калькулятор. Мы тебя терпеть не можем, ты нам смешон.
Учитель молчал, он сидел за кафедрой, спрятав лицо в ладонях. Послышался детский смех, класс смеялся над своим учителем жестоким, ненавидящим, бесконечным смехом, его взрывы повторялись снова и снова. Я закрыл дверь, вернулся в соседний вагон и вышел из поезда.
Я шел по узкой заснеженной полосе между последней колеей и заросшей железнодорожной насыпью, ветви кустов неприятно терлись о мое лицо. На склоне за кустарником я увидел тяжелую металлическую дверь, напоминающую вход в бомбоубежище. Я с трудом открыл ее. За ней начинался сводчатый коридор, выложенный грязной плиткой и освещенный лампочками, которые покачивались под потолком от сквозняка. Прямо у двери к стене был прислонен ржавый велосипед. Вдоль одной стороны коридора тянулись какие-то кабели и трубы с вентилями, из их резьбы торчала пакля, на другой стене через равные промежутки висели картины, десятки картин, написанных маслом. Все они были одного размера; казалось, что и сюжет у них одинаковый. Каждая из картин изображала знакомый интерьер виллы у моря; это была та самая комната, что я видел на картине в квартире в шлюзе, однако же без мужчины и без гигантского муравья. Я заметил, что внизу к рамам приделаны медные таблички; на первой картине на табличке была единица, на второй – двойка, и так далее по возрастающей. Однако когда я пригляделся к картинам повнимательнее, то заметил детали, которыми они отличались друг от друга: менялись складки занавесок, формы волн и позы людей на пляже. Потом я обратил внимание, что на каждой следующей картине секундная стрелка будильника, который стоял на столе, убегает вперед на одно деление. Я понял, что вся галерея – это некий фильм про то, что каждую секунду происходило в комнате… а происходило там пока только волнение занавесок и монотонное путешествие по циферблату стрелки будильника. Я вернулся к входной двери: на первой картине часы показывали ровно двенадцать. Я сел на велосипед и покатил вдоль стены.
Не меньше двух километров проехал я по извилистому коридору, а на картинах менялись лишь формы волн и складки занавесок. И только на картине с номером 1032 (на будильнике было чуть больше четверти первого) в дверях появилась голова муравья со страшными челюстями. Увидев, что в комнате никого нет, муравей быстро пересек ее и спрятался за занавеской: картины 1034–1039 показывали отдельные фазы этого движения. Когда я проезжал мимо картин на велосипеде, они действительно сливались в какой-то дерганый фильм, который разыгрывался внутри рам. Потом еще около километра на картинах почти ничего не менялось, только на холсте под номером 1471 в комнату вошел молодой мужчина в белом костюме; на следующих картинах он бегло просмотрел корреспонденцию и начал читать Гомера; он подчеркнул слова, которые повторял про себя загнанный Одиссей, когда на берегу острова феаков его разбудили голоса Навсикаи и ее подружек, и стал писать на полях книги свой странный комментарий. К нему тихонько подполз муравей, на картине номер 2054 вцепился челюстями ему в затылок и оттащил к стене. Картина с номером 2092 отсутствовала: это была та самая, что висела в шлюзовом доме. Мужчина уже перестал шевелиться, а челюсти муравья все не разжимались, сомкнутые судорогой какой-то темной ненависти. На картине 2173 на террасу спустился белый ангел. Одним прыжком он оказался в комнате, и они с муравьем тут же накинулись друг на друга и затеяли на полу жестокую драку. В волнах темно-синего моря тем временем продолжали плескаться беззаботные загорелые люди. Муравей беспощадно искусал ангела, из его ран текла золотая кровь и искрилась в солнечном свете. Однако в конце концов ангел прижал муравья к полу, сел на него верхом и душил до тех пор, пока – на картине номер 2895 – большие черные усики чудища не перестали подергиваться. Будильник показывал без двенадцати час. Поднявшись, ангел принялся открывать ящики и энергично рыться в бумагах; потом он перетряхнул все до единой книги из шкафа – и из белой брошюрки, на обложке которой было написано «Hegel et le pensée moderne, séminaire sur Hegel dirigé par Jean Hyppolite au College de Françe (1967–1968)»,[2] выпало на пол то, что он, по всей видимости, и искал; к моему изумлению, это оказалась фотография, запечатлевшая меня и Алвейру сидящими за большим окном погруженного в темноту ресторанчика «У змеи». Ангел старательно разорвал фотографию на мелкие кусочки, взмыл с террасы, полетел к морю, бросил обрывки в воду и направился к горизонту. На последней картине под номером 3600 ангел превратился в светлое пятно над лазоревой морской гладью. Был час дня, на берегу залива люди подставляли свои тела лучам палящего солнца. За этой картиной коридор заканчивался запертой дверью. Я слез с велосипеда, прислонил его к стене и нажал на ручку.