— На Воробья хочешь убийство повесить? — тихо спросил Соколов. — Гнеушева из-под подозрения вывести? Я понимаю: одно дело — убийство на почве ревности. Хлопот мало, срок небольшой. И совсем другое, если за убийством чьи-то интересы стоят. В общем так, Палисадов. Я с этого дела не слезу. Сдохну, но до истины докопаюсь. И Воробья я тебе не отдам.
Дверь распахнулась, и в кабинет, источая сивушный запах, ввалился Рыжий, известный всему Малютову горький алкаш и бездомный. За ним, подталкивая его в шею, важно вошел Востриков. На его лице сияла улыбка победителя.
— Почему в прокуратуру? — канючил Рыжий. — К Максимычу веди.
— Здесь твой Максимыч.
— В чем дело? — в один голос спросили его Соколов и Палисадов.
— Этот прохиндей ночевал в парке и все видел. Смотрите, от чего он пытался избавиться во время задержания.
Востриков показал изящный серебряный кулон с финифтью тонкой старинной работы. Увидев кулон, Соколов побледнел.
Это был кулон Елизаветы. С ним была связана история, которую любил, выпивши, рассказывать Лизин отец, Василий Половинкин. Когда в сорок пятом наши взяли Кенигсберг, рядовой пехоты Половинкин с товарищем едва не угодили под трибунал за слишком уж изощренный грабеж местного населения. Они встали у входа в кафедральный собор, возле стен которого похоронен философ Эммануил Кант, сняли солдатские шапки с красными звездами и стали просить милостыню. Вид у них был самый миролюбивый. Но вместе с протянутыми шапками на выходивших из собора прихожан недвусмысленно смотрели стволы автоматов. В шапки полетели часы, кольца, браслеты… Наказать хотели не за грабеж, дело законное, но за оскорбление воинской символики. От трибунала спасло наступление, однако с трофеями пришлось расстаться. И только кулон Василий утаил. Его опустила в шапку молодая красивая немка с глазами, полными грусти, какие бывают у женщин, которым жизнь не удалась именно из-за их чрезмерной и какой-то нездешней красоты.
Кулон потерялся в первый день после возвращения Половинкина в родное село и нашелся в навозном сарае в день совершеннолетия Лизы. Все эти годы Василий Васильевич вспоминал красивую немку с печальным взглядом серых глаз, с тревогой замечая, как похожи они на глаза его дочери. «Не твоих она кровей, Василь! — нашептывали вредные старухи. — Не деревенская она! Смотри, как ходит! Как на парней смотрит! Чужая она! Согрешила твоя Василиса!» Этих подлых намеков Василий не принимал. Сердцем мужа и отца он чувствовал, что Лиза его дочь, и любил ее, как не любил в своей жизни никого. Но когда трофей отыскался, когда Лизонька, выпросив его у отца, счастливая, помчалась хвастаться к подружкам, Василий пошел в лес, к родничку, сел на камень и горько заплакал. Вернувшись домой, сказал жене:
— Собирай меня, Васса, завтра еду в Город.
— Зачем? — не поняла жена.
— Работу искать.
— Здесь тебе ее мало?
— Собирай вещи, сказано.
— Задержал? — насмешливо спросил Палисадов Вострикова и брезгливо посмотрел на Рыжего. — Надеюсь, обошлось без перестрелки? Эй ты, вонючка! — рявкнул он. — Знаком с Геннадием Воробьевым?
— Дык с Генкой, что ль? — засопел Рыжий. — Дык знаю я его.
— Пили с ним вчера?
— Дык выпивали.
— Откуда у тебя эта вещь?
Путаясь и сбиваясь, Рыжий рассказал, как провел ночь в парке, проснулся с тяжелой головой и пошел на пруд, чтобы воды напиться, как буквально споткнулся о мертвое тело и хотел бежать, но бес его попутал.
— Такая обида меня взяла, гражданин начальник! Замочили девку, полакомились ею, небось, перед этим и грабанули не спеша. А мне похмелиться не на что. Сорвал я с ее шеи кулон и тикать.
— Ты еще про черта расскажи, — попросил Востриков.
— Видел, видел его, рогатого, клянусь! В кустах бузины он сидел и на меня пялился!
— Как тебе не совестно, Николай! — сокрушенно покачал головой Соколов. — У тебя отец на фронте погиб, а ты в мирное время мародерствуешь. Имя-фамилию свою еще не забыл?
— Макси-и-мыч! — заканючил Рыжий, размазывая слезы по щекам. — Ты знаешь, какая она, моя жизня?
— Да знаю я про тебя все. — Капитан зло махнул лопатистой ладонью. — Теперь прокуратура за тебя возьмется. Говори как на духу, куда пошел Воробьев после пьянки?
— Стоп! — вмешался Палисадов, сверля Рыжего веселыми глазами. — Спрашивать будем по всей форме, с соблюдением социалистической законности. Аркадий Петрович, будьте любезны, займитесь своими прямыми обязанностями, которые пока никто не отменял. Оформите задержание… как его?
— Николай Усов.
— Николая Усова. А вы садитесь, Николай. Закурить не хотите?
— Я пошел, — сказал Соколов.
— Ну и ладно, — обрадовался майор. — В самом деле — разрабатывайте вашу версию. А с этим пропойцей я сам разберусь.
— Конечно, разберешься. Дело ведь не стоит выеденного яйца.
На крыльце прокуратуры Соколов встретил Семена Тупицына.
— К Палисадову иду с докладом, — доложил тот. — Ничего нового. Смерть, как я и думал, наступила в результате разрыва шейных позвонков. Следов борьбы на теле жертвы нет. Есть отдельные синяки, но они имеют невыраженный характер. А самое главное — отсутствуют синяки на руках и ногах. Жертву никто не держал и не связывал.
Тупицын замолчал и странно посмотрел на капитана.
— Такое дело… Лиза была не девушкой. Рожала она, Максим. Есть след от кесарева сечения.
Глава семнадцатая
Московский Вавилон
На кухне просторной квартиры Дорофеева находились Барский, Чикомасов и не знакомый Джону юноша с бледным лицом, черной жидкой бородкой и исступленными глазами. Барский, скрестив руки на груди, мрачно курил у окна. Петр Иванович сидел за столом возле электрического самовара и, страдальчески вздыхая, пил чай. Неизвестный юноша, сидя напротив него, молча поедал священника горящим взором.
— Батюшка! — воскликнул наконец неизвестный юноша. — Неужели вы меня совсем не помните? Я в Литературном институте учился, а вы у нас однажды выступали. Я вам еще книгу стихов своих подарил.
— Помню, помню! — приветливо сказал Чикомасов. — Замечательная книжечка! Мы ее с попадьей иногда на ночь вслух читаем.
— Я стихов больше не пишу, бросил, — продолжал канючить юноша. — И институт бросил. Это все бесовство!
— Напрасно! — огорчился священник.
— Я после той встречи с вами иначе на мир смотрю.
Я церкви служить хочу. Благословите меня, отец Петр!
— Послушай, милый… — Петр Иванович перегнулся через стол и зашептал неофиту в ухо: — Где в этой проклятой квартире сортир? Изнемогаю!
— В конце коридора, — сказал юноша, немного обидевшись. — Идемте, я вам покажу.
Из коридора, как черт из табакерки, выскочил Сидор.
— Вот он где! — фальшиво-радостно завопил он и, бесцеремонно подхватив Джона под локоть, увлек в глубь необъятной квартиры, богато, но безвкусно обставленной. Сидор вталкивал его то в одну, то в другую комнату, суетливо знакомил с гостями, стоявшими возле столов с закусками и напитками, сидевшими и полулежавшими в креслах и на диванах. Некоторые расположились прямо на широких подоконниках вместе с рюмками, тарелками и пепельницами. Дым везде стоял коромыслом. Знакомя Джона с гостями, Дорофеев не позволял ему и словом перекинуться — сразу утаскивал к другим.
Потом вообще бросил Джона в одной из комнат и помчался в прихожую на очередной звонок в дверь. Даже сквозь общий шум было слышно, как он неестественно громко и подчеркнуто целуется с кем-то.
Половинкин осмотрелся. В комнате было человек шесть. Солидный господин в твидовом костюме с жилеткой стоял возле окна и самоуверенно беседовал с длинноволосым молодым человеком, смотревшим на собеседника блестящими глазами, в которых были одновременно обида и презрение.
— Вот ты говоришь: дайте денег, — сочным басом вещал твидовый господин. — А просить как положено не умеешь. Иди, у Сидора поучись! Что ты ко мне лезешь со своими цифрами? Это ж неуважение ко мне, понимаешь? У меня как принято: просят рубль, я не дам! А попросят миллион, я подумаю и, пожалуй, дам. Для меня что рубль, что миллион — все едино! Вот ты говоришь: дай мне рубль на какой-то журнал. А я тебе отвечаю: на такой журнал ни копейки не дам! Вот если б ты миллион попросил…
— Мы точно подсчитали, — волновался юноша. — Через год выйдем на самоокупаемость и вернем деньги с процентами.
— А ты знаешь, какие у меня проценты? — прищурился твидовый господин. — Ладно… Что за журнал?
— Вот… — еще больше заволновался юноша, доставая из кармана смятый листок. — Если вы не равнодушны к судьбе русской литературы…
— Кстати, — перебил его господин, — что за беспредел такой происходит? Моя доча пишет стихи. Хорошие, с рифмой! Толкнулся с ними мой человечек туда-сюда… Ему говорят: рассмотрим в общем порядке. А какой там порядок, я не понял. Разрули ситуацию.