Когда наконец она избавилась от этого психопата, то в интернет-кафе — это уже девяностые годы, девушка наша не то чтобы и девушка, ей уже около тридцати пяти — она познакомилась с одним симпатичным американцем. Вообще он жил в Сент-Луисе, торговал компьютерами, а дважды в неделю играл в одном оркестре на саксофоне, то есть торговлей занимался только ради денег, вообще же был музыкант. Но разве нынче проживешь на гонорар за игру на саксофоне? Это даже в такой стране невозможно, как Америка. Он был очень мил и предупредителен, и девушка наша (уже далеко не девушка), которая к подобному не привыкла, просто-таки… ну, не влюбилась, но была очарована таким обращением, и когда саксофонист сказал ей, что дома у него как-то не сложилось, так что не согласится ли она стать его женой, — она тут же, без раздумий, ответила «да». Они уехали в Штаты и там поженились, и лишь спустя почти год выяснилось, почему, собственно, у саксофониста не получилось с женитьбой до сих пор. Они развелись, саксофонист ушел жить к бас-гитаристу, а наша девушка (давно уже не девушка) осталась в Америке, заводя романы сначала с женатыми американцами, потом с разведенными, и так до самой смерти. Таким, можно сказать, трагическим поворотом своей судьбы она доставила некоторую радость оставшимся дома подругам, которые уже было испугались, что она, выйдя за американца, обрела наконец тихую гавань.
Вот эту девушку (да, тогда еще в полном смысле девушку) и выбрал предметом для обожания наш парень. Да, сначала он не смог уделить своей безнадежной любви столько времени, сколько она заслуживала, или, говоря точнее, еще не успел этим своим обожанием и своими страданиями пропитать свою сущность и прославиться среди сокурсников, так что позже сокурсники его совершенно не переносили, — не успел, потому что ему позвонила мать и сказала: с отцом что-то неладно, он лежит в Вацской больнице, заболел он, собственно, еще раньше, но они, родители, не хотели мешать ему с поступлением, — в общем, у отца распухла нога, наверняка что-то с венами, врач еще весной смотрел, но сказал, ничего страшного, всего лишь, говорит, гематома, или, попросту, синяк. Происходит это потому, что стенки сосудов истончились и кровь оттуда просачивается. Сосуды врач почистил, чего зря тянуть, это уже в будапештской поликлинике было, но вскоре после этого нога еще больше раздулась. Все удивлялись, но думали: ну да, значит, стенки сосудов еще сильнее кровь пропускают, в этом все дело. Так что все неожиданно вышло. Неожиданно было и то, что какой-то там кусочек чего-то послали на гистологический анализ. Это-то зачем, господин доктор? — спрашиваем; так положено, говорит. Всем делают, кто попадает в ортопедическое отделение; отец лежал уже там. Почему там, никто не мог понять, то есть, почему его туда перевели из сосудистой хирургии, не плоскостопие же у него, рассказывала мать по телефону. Потом-то, конечно, поняли, что такими болезнями занимаются там, и скоро, тоже неожиданно, они узнали, что болезнь называется саркома, это какая-то форма рака, и ногу надо немедленно, в ближайшие дни, ампутировать. Так что нашему парню сейчас, хоть они никогда его ни о чем таком не просили, ни когда кукурузу надо было рыхлить, ни бетон мешать, когда отец ту дорожку делал между кухней и уборной, — все-таки надо приехать. Так и случилось, что парень наш лишь чуть-чуть пожил в том провинциальном городе, — и вот тревога, что звучала в голосе матери, легла ему на плечи, и он приехал в Будапешт, там пошел прямо в больницу, и увидел своего безногого отца, у которого что-то погасло в глазах. Конечно, свет. Только вот почему он вдруг погас, если раньше не гас? Наверняка что-то изменилось внутри, не подпирало уже выпуклость глазного яблока, яблоко чуть впало, впадина эта и сделала путь света немного другим, не таким, как раньше. Потому, наверно, и воспринимаешь это так, будто свет в глазах потускнел, хотя это не свет вовсе, а — жизнь.
Отец так и сказал жене: сломалось во мне что-то, но я все равно не сдамся. Не сдавайся, сказала жена, очень плохо нам будет, если ты сдашься, да ведь ты не из тех, кто сдается. Вот только рак тоже был не из слабаков: услышав такие слова, он еще упорнее принялся за работу. Сначала пробрался в легкие, угнездившись там в дальнем уголке, и врачи обнадеживали родителей нашего парня, что химиотерапия, всякие очищающие диеты, таблетки с минеральными компонентами, которые, может быть, надо будет принимать ежечасно, — все это позволит ликвидировать то несчастное пятнышко с такой легкостью, с какой ты капельку жира вытираешь с губ, когда лопаешь тарелку рубца. Но нет. Контрольный осмотр показал, что пятнышко где было, там и осталось, и даже немного увеличилось. Последовали новые курсы химиотерапии; отец нашего парня трижды лысел от этих курсов. Лысым он и умер. Поэтому жена, мать нашего парня, не разрешила открывать гроб, чтобы люди не заглядывали в лицо ее мужа — дескать, что с ним стало, бедолагой! — и после не ржали в корчме, вот мол, и с этим мужиком, да и со всей его семьей судьба по-своему справилась, зря он глотку драл, что уж его-то линия выведет, куда надо, уж он-то докажет; ну, и что он доказал, чем стал? Раздувшимся трупом в гробу… Гроб так и остался закрытым, односельчане только гадать могли, каким оно стало, покинутое душой тело, но подтверждения догадкам своим так и не получили.
До самой смерти отца, а какое-то время и потом, после смерти, наш парень часто ездил домой, ходил по разным учреждениям, и потому почти на целый год выпал из орбиты своей безнадежной любви. Зато в следующем году бросил туда все свои силы. Дождавшись, когда закончатся лекции и все примутся собирать тетради и книги, он подкарауливал девушку на выходе из аудитории и, словно случайно, пристраивался к ней, шел рядом по коридору, не отставал и на улице, рысью или нога за ногу, смотря по тому, какое у девушки было настроение, хотя дело было вовсе не в настроении: она просто пыталась определить, есть ли такой темп, который наш парень не выдержит, чтобы от него наконец избавиться. Но такого темпа не было.
Когда ей все-таки удавалось от него уйти, у нее все равно было такое ощущение, что он где-то поблизости, метрах в десяти, и скрытно следит за ней, словно какой-нибудь тайный агент. Позже она стала думать, что это, наверное, некий психоз, причина которого в том, что он, этот парень, все время тут, хотя ей хочется, чтобы его не было рядом; вот так, наверное, человек с ампутированной ногой еще долго, может быть, несколько лет, ощущает ее, например чувствует, будто она чешется. Девушка уже почти внушила себе, что это чисто психическое явление, но однажды заметила лицо нашего парня, выглянувшее из-за угла, потом еще где-то. И тогда она поняла, что он — всегда тут, даже если кажется, что его нет.
Она пошла со своей проблемой к психологу: одна из подруг сказала, что это наверняка какая-то фобия, ведь невозможно поверить, чтобы двадцатилетний парень был на такое способен. Психологу было лет тридцать, он сообщил девушке, что был в семье поздним ребенком, потому что родители его, когда вернулись из Освенцима, обнаружили, что оба потеряли тех, кого любили. То есть отец-то потерял не буквально: его любовь не умерла, а сумела бежать из Венгрии, она была из богатой семьи, и тогда уже существовала такая штука, как Еврейский Совет. Ах да, спохватился психолог, я ведь еще не сказал, что мы евреи, но думаю, ты сама сообразила, когда услышала про Освенцим. Сообразила, ответила девушка. В общем, через этот Еврейский Совет, я уж не знаю, каким образом, но в конце концов невеста моего отца, которую ее родители, правда, все равно не хотели за отца отдавать, потому что он из бедных был, никакого наследства, только служба, скудное жалованье, он чиновником был, тогда молодой еврей на какую карьеру мог надеяться в жизни, в общем, суть в том, что невеста вместе с родителями оказалась в Штатах. Там семья открыла бюро юридической консультации, этим они вообще-то и дома занимались. Но вот мамочкина любовь, она да, она потерялась совсем, от нее ничего не осталось…
В общем, жизнь у них была не жизнь, а дерьмо, то есть все эти потери сделали ее дерьмом, заставили их все пересмотреть, переоценить, пересмотреть даже отношение к собственному прошлому, ко всему миру, так что они и любить уже не могли, а друг с другом их свела скорее боль, потери свели, в конце сороковых годов, так что союз, из которого он родился, любовью вряд ли можно назвать. С этим, по всей очевидности, связаны и его трудности, ведь проблема его личной самоидентификации на самом деле вытекает из судьбы его родителей. Он уже предпринимал некоторые усилия, чтобы стать евреем в полном смысле слова, но он так мало знает обо всем этом, что не очень-то хорошо себя чувствовал среди настоящих евреев. Потому что излишне и говорить, родители обо всем этом и слышать не хотели, ему говорили, что он венгр, и скоро эта проблема вообще рассосется, потому что не будет такого, что этот — венгр, тот — чех, тот — румын, а будет лишь — человек. Все будут одинаковы. Он, когда маленьким был, — и он засмеялся — думал, что все — индейцы, все будут индейцами. Даже венгры. Потом, пару лет назад, попробовал стать полным выкрестом. Принял католическую веру, пошел к священнику, который вообще-то тоже по рождению был еврей. Все было терпимо до тех пор, пока он не начал ходить на мессу: он чувствовал, что на него смотрят, потому что он убежден, нет на свете человека, который выглядел бы больше евреем, чем он.