Загремели стулья и закрываемые рамы, и все в каком-то странном изнеможении вяло потянулись к выходу. Неужели это недавно пережитый праздник их всех так опустошил?.. Впрочем, собрание-то продолжалось три с половиной часа, а ведь все без обеда…
Собравшись с силами, Фурман аккуратно подрулил к Пыркиной и поблагодарил ее как бы от всего класса и от себя лично – она того заслужила. Хорошая оказалась девчонка… А вообще-то ему очень хотелось пойти домой одному, без провожатых. Что он и сделал (правда, для этого пришлось пилить кругом, через Каляевскую, и еще слегка наврать что-то кому-то).
Ирка не появлялась в школе неделю. Пашка сказал, что она болеет – вроде бы по-настоящему, без обмана, с температурой. Потом она вышла, как будто ничего и не было. Ну, поболела и выздоровела. Все нормально.
Фурман нарисовал серию красочных карикатур в честь посрамления Шапуги и его прихлебателей. Они ему чем-то ответили, и больше никто об этом вроде бы не вспоминал.
Но с игрой в солдатики что-то случилось. Во время какого-то очередного, но уже очень жесткого и грубого «межпланетного» спора на переменке правитель Ялмеза Сашка Дрожжин, все предыдущие годы скромно державшийся в тени, вдруг с яростным презрением крикнул Фурману: «А ты давай, заплачь еще из-за солдатиков – вон, у тебя уже и слезки на глазах выступили!..» Фурман был так изумлен, что и вправду почувствовал наворачивающиеся слезы, – быстро огрызнувшись, он сбежал в туалет и умыл лицо. Конечно, он был очень расстроен, но не до слез же?.. Неужели они могли его так довести? С чего бы? Что это с ним происходит? Наверное, он просто слишком расслабился…
Последняя запись в Общей Тетради гласит:
11 мая. Всеобщая аппатия… Везде царит разруха. Никто не выходит на работу. Резко повысилось число самоубийств. Во многих провинциях начался голод.
Над Архосом рядом с Солнцем уже сияет ослепительная огромная звезда. С каждым днем она приближается.
Наступают последние дни Архоса.
По телевизору несколько раз показывали детский художественный фильм про чукотского мальчика, который вместе со своими родителями-оленеводами кочевал по бескрайней тундре. Однажды кто-то из взрослых в шутку подарил ему волчонка, случайно уцелевшего после массового отстрела обнаглевших хищников. Несмотря на определенные сомнения окружающих, волчонок быстро одомашнился и получил странно звучащее чукотское имя Ояврик. Так они и росли вместе. «Ояврик! Ояврик!» – то и дело звал мальчишка.
Потом мальчику подошло время учиться, и его на вертолете (до которого еще нужно было добираться сколько-то суток на оленьей упряжке) отправили в город, в школу-интернат. После отъезда друга у Ояврика, превратившегося в огромного умного волчару, начались серьезные жизненные трудности – как, впрочем, и у самого мальчика, столкнувшегося с совершенно непонятными ему городскими нравами. Отдельные эпизоды фильма, связанные с жестокостью по отношению к животным или показывающие интернатское глумление над простодушным мальчиком, даже при повторном (от нечего делать) просмотре заставляли фурмановские глаза печально увлажняться…
У них в классе тоже был изгой – тихий, нелепо изогнутый, с нелепой картавой отчетливостью выговаривающий неуместно-интеллигентные фразы… Он был последним, поздним ребенком из хорошей семьи: двое его старших братьев с отличием закончили эту же школу – и он тоже старался в меру сил, делал дома уроки, хотя его и к доске-то почти не вызывали. В классе к нему давно привыкли и в свое время даже в пионеры приняли: мол, все равно он «наш», «наш дурачок». А в общем-то, никому и дела до него не было. Никому – кроме Смирнова.
Начиная где-то класса с шестого, он стал почти на каждой переменке приставать к этому беспомощному существу, устраивая целые представления и собирая на них падкую на ярмарочные развлечения мальчишескую публику. Это могло быть и публичным «интервьюированием» прижимаемого к стенке дурачка, вызывавшим у зрителей гомерический хохот, и чем-то, больше похожим на допрос без применения силы, и просто презрительным поддразниванием, переходившим в откровенно унижающие формы «борьбы». До настоящего битья дело никогда не доходило, но зато особым спросом пользовались моменты, когда жертву удавалось-таки расшевелить и довести до стадии «благородного возмущения» – тут уж на беднягу набрасывались всем скопом, и возникала замечательная «куча-мала», прерываемая только звонком на урок. Помятый, взъерошенный дурачок вылезал из-под груды тел и с видом старенькой больной обезьянки озабоченно потирал придавленные члены.
Как-то ему три дня подряд во время возни отрывали белый накладной воротничок с пиджака. Это, конечно, было уже слишком: на ближайшем собрании его родители пожаловались учительнице на развернувшуюся в классе травлю, однако при разбирательстве выяснилось, что он так и не выдал никого из своих постоянных обидчиков. Пару раз он был на грани слез – и тем не менее все это измывательство как бы входило в рамки его терпения, не становилось для него чем-то непереносимым. Его неспособность разгневаться или хотя бы обидеться на своих мучителей даже могла вызывать раздражение.
У маленького изгоя были светлые, чуть кудрявящиеся волосы, странно густые черные брови, крючковатый нос и печально-овечий взгляд полуприкрытых веками серых глаз. Смирнов, который, как видно, тоже посмотрел фильм про дружбу чукотского мальчика и волка, почему-то присвоил ему кличку Ояврик (в этом имени действительно слышалось что-то совсем не волчье, а скорее уж овечье: «ая-а-а-а-врик!» – издевательски блеял Шапуга на переменках).
Фурман, считавший важным поддерживать в классе остатки «традиционного морального порядка», иногда сердито вмешивался в эти нехорошие Шапугины развлечения. Особенно его вывела из себя история с отрыванием воротничка – в конце концов, пришивать-то его приходилось родителям, а смирновской маме тоже вряд ли бы понравилось, если бы ему каждый день по новой отрывали рукав пиджака или воротник на рубашке. Публично прозвучавшая угроза подействовала на «загонщиков» отрезвляюще, и таких отчетливых следов они больше не оставляли.
Но наиболее устраивающим всех способом временной приостановки «террора» оказались немедленные ответные силовые действия добровольных сотрудников из «полиции нравов» и организация веселой общей потасовки. Постепенно участие Фурмана в потехе сделалось не только обычным, но и необходимым, а жертва стала играть роль всего лишь «приманки для тигра».
Между прочим, пухлый Смирнов, даром что был по-прежнему освобожден от физкультуры, в последний год стал заметно уплотняться и наливаться какой-то квадратной чугунной тяжестью, так что любая «возня» с ним превращалась в проблему. Когда он упирался, сдвинуть его с места можно было только с разбегу. Шапуга умело использовал это свое тяжеловесное качество, непробиваемой спиной-стеной загораживая от Фурмана главное место действия.
Так оно и шло. С годами Шапуга становился все изощреннее, Ояврик – все глупее, а большинство мальчишек – грубее и бессердечнее… Это был уже восьмой класс. Об Архосе и не вспоминали. В очередной потасовке – третьей по счету за этот день – Фурман остался в одиночестве, все его верные соратники с половиной Шапугиной братии помчались в буфет, но пара мелких усердных палачей продолжала гнуть, давить и пинать и без того растерзанного Ояврика, пока сам Смирнов обеспечивал им прикрытие «в воздухе и на земле». Фурман уже замучился бесконечно пробивать эту мягкую передвижную стену и от бессилия начал злиться. «Ладно, кончайте! Я уже не играю! Отпустите его! Хватит!» – крикнул он через плечо Смирнова, но это не подействовало. Наоборот, предвидя конец, парни заторопились и, как видно, слишком сильно завернули руку бедному Ояврику: обычно он с молчаливым пыхтением претерпевал любые экзекуции, а тут коротко вскрикнул.
Фурман рассвирепел и кинулся на штурм. Проклятая жирная серая стена-спина не поддавалась, он замолотил по ней кулаком, словно по двери, – она только поежилась, как от щекотки. Не оборачиваясь, Шапуга неожиданно попытался схватить досаждающую ему мушку и раздавить ее об свою спину. Прием почти удался: устало распахнутый фурмановский рот вдруг оказался прижатым к грязной мерзкой плотно набитой материи – задохнувшись, он с внезапным наслаждением по-бульдожьи вцепился всей пастью во вражескую плоть. Конечно, это было нечестно и дико, но вполне заслуженно: «Ай!» – громко крикнул Смирнов, вскидывая руки и быстро освобождая дорогу. Разобраться с остальными уже не представляло труда, хотя попытки сопротивления продолжались до самого звонка на урок.
Через несколько дней класс проходил диспансеризацию в детской поликлинике. Во время осмотра на спине у Смирнова, прямо над лопаткой, обнаружилось отчетливое лиловое клеймо из двух неровных точечных полумесяцев – Фурман даже испугался: ведь это сквозь пиджак, рубашку и майку! Небось бедному Шапуге было ужасно больно… «Что это у тебя тут такое?» – брезгливо спросила врачиха, и Смирнов с ироничным возмущением сказал, что его покусали одноклассники. «Черт знает что! Совсем уже одичали?!» – пробормотала она. Присутствующие слабо захихикали.