Со мной он своими неприятностями не делился. Но они так громко скандалили с Любой, что я невольно была в курсе их дел. Как-то он кричал ей: «Мразь, во что ты впуталась?!» Но она его не боялась. По-моему, она вообще ничего не боялась. В ней было некое веселое бешенство. Когда он работал у Кудрина, у них появились деньги, и Олег купил Любе машину. Девчонка гоняла на ней по нашим дорогам совершенно самоубийственно, и мне жаль, что тогда она не сломала себе шею. Дома Люба вела себя так, словно была его полноправной хозяйкой. Орала на Глашу, которая работает у нас уже тридцать лет. Брала мои украшения без спроса, курила где попало и водила к себе друзей. Дом устроен так, что вечно оказываешься свидетелем чужой жизни: он был предназначен для одной семьи, в которой не было тайн. И как-то, поднимаясь из хранилища, я услышала разговор. Олег выговаривал Любе и твердил, что Аня, то есть я, не потерпит долго такого бардака. На это Люба равнодушно протянула: «А ты, Олежек, трахайся с ней почаще, она и отстанет. Старушке нужны любовь и ласка…» Он приходил ко мне и просил за нее прощения, оправдывал ее невероятно тяжелым детством и трущобами, в которых она выросла. И, забываясь, говорил восторженно: «Она необыкновенная, какая у нее потрясающая пластика!» Он хотел уйти от меня, снять жилье, но тут остался без работы, а Люба хотела, чтобы они жили у меня… И я вопреки всякой логике тоже хотела, чтобы они жили у меня. Олег пил, мрачнел. Его мать забрасывала меня паническими письмами. Приехать ей он не позволял. Их новые знакомые пугали меня своим видом. Я забирала в спальню Цезаря, и он лежал у меня в ногах, пока я читала и прислушивалась к звукам в доме…
Я считала, да и теперь считаю, что она хотела ограбить меня. Но еще раньше, когда они только сошлись, я твердо объяснила ей, что и пытаться не стоит. Сказала, что никому из ее знакомых в партитурах не разобраться, да и ценных они не определят, а в хранилище их тысячи. Добавила, что среди картин есть подлинники, а есть копии… Не забыла упомянуть, что Коля, начальник нашего угро, мой старинный приятель. Коля, кстати, начал беспокоиться за меня сразу после смерти Кудрина. Просил: «Выгони эту девку к чертовой матери! У нее совершенно уголовные знакомства. В былые времена она у меня уже уехала бы добровольно или под конвоем!» Люба на все мои разговоры только щурилась и смеялась: «Что вы, тетя Анечка, вы же нам как родная…»
В конце зимы у нее появился постоянный любовник. Думаю, что она всегда изменяла Олегу, но на сей раз все было для нее серьезнее. Мне не требовалось доказательств, чтобы понять, что этот то ли кавказец, то ли азиат имеет на нее особенное влияние. Это было слишком заметно, их выдавали жесты, взгляды, улыбки. Олег пил. И мне вновь пришлось стать свидетельницей торопливых объятий, теперь уже Любы и Тимура. И опять она посмотрела на меня с веселой наглостью: «Да, ты все знаешь, но никому не скажешь…»
Все-таки по сути своей она и была Кармен. Отчаянная девка, не боявшаяся ни ножа, ни пули. А я находилась в оцепенении и, продолжая работать как автомат, смотрела на эту чуждую мне жизнь с гибельным равнодушием. «У любви, как у пташки, крылья…» Только эта пташка, дорогой мой адвокат, называется птеродактилем. Она прилетает и перекусывает вас пополам, а потом с нежным щебетанием жрет ваши внутренности…
А весной к нам зачастили соплеменники Тимура. Что-то готовилось, и Люба снова стала ласкова с Олегом. Он почти не пил, хотя и трезвый уже ничем не напоминал того мальчика, что вошел некогда в мой дом.
Кажется, они подбивали его на какое-то дело, уговаривали и никак не могли уломать. Я тайком проверяла все закоулки, боялась, что найду оружие… Дальше и рассказывать почти нечего. Четырнадцатого апреля, ночью, я проснулась от Любиного крика и звуков ударов — как будто швыряли мебель… Побежала наверх. Олег дрался с Тимуром, Люба визжала. Потом Тимур ушел. Олег ударил Любу, рассек ей бровь. Я перевязала ее. Конечно, он их застал. Оставив их двоих в тяжелом молчании, я ушла к себе. Первый раз за все месяцы я заснула спокойно. Я решила, что теперь уже все кончено. Мне снился снег, и мы с Олегом лежали в сугробах под этим падающим снегом.
А утром Олег зашел ко мне и сказал, что ему необходимо ненадолго уехать, что пусть Любаша еще поживет у меня, а когда он через неделю вернется, то они уедут, может быть, за границу. Еще он говорил, что страшно мне благодарен и виноват передо мной. И еще, что с Любой у них все наладится. Только сейчас ему необходимо сделать нечто важное, и тогда уже все будет хорошо. Глаза его были пусты, как у человека, глядящего на свою смерть. Он пошел собирать вещи. Внизу, в холле, стояла Люба. У дома возле машины суетился Тимур, он должен был ехать вместе с Олегом.
Моя Кармен была бледной после вчерашнего, лоб над бровью заклеен, но даже в этот момент выражение яростного упрямства не покинуло ее. Она смотрела на Тимура в окно, потом бросила мимолетный взгляд на подошедшего к ней Олега. «Пока, пока!» — тихонько пропела она, и что-то промелькнуло в ее лице, когда она подтолкнула его к дверям.
И тогда я убила ее. Дедушкин «вальтер» лежал у меня в кармане халата. Тимура милиционеры смертельно ранили на выезде из города. Он ничего не успел рассказать, да он ничего и не видел. Все видел Олег. Он молчит, и следователям невдомек, что он ни за что не смог бы этого совершить. Конечно, ее убила я. Ведь кто-то должен был это сделать.
Счастливы не испытавшие страсти, не знавшие никогда этой алчбы, голода вечного и неутолимого. Познавший же ее подобен наркоману: даже излечившись, завязав, он вдруг просыпается от ощущения, взрывающего нёбо и нос запахом вишневых косточек. И реальность летит в тартарары, и он готов бежать куда-то, чтобы снова… Мне некуда бежать, да и искать негде. Но каждую весну я брожу по улицам, и меня трясет от сырости и предчувствия невозможной встречи.
…Москва в тот год была разоренной и грязной, а в воздухе витало ожидание гражданской войны. Я отыскивал кусочки старого города и снимал их. Это были не пейзажи, а именно кусочки — стены, двери, арки. Делал я эти снимки между учебой и работой. Учился в творческом вузе, куда многие мечтали попасть, а работал дворником.
Работа давала мне не только кое-какие деньги, но и возможность проживать по-царски в самом центре столицы, в громадной отселенке. В моей полупустой квартире собирались толпы жаждущих общения и дешевого вина студентов и просто всяких любопытных личностей. Являлись иногда известные поэты, модные рок-музыканты, шумные девицы. Пили сухое или водочку, закусывали «казенными» пельменями и килькой. Пели песни, спорили о жизни, иногда били друг другу морды.
Довольно скоро появилась у меня постоянная подружка. Рыжая, похожая на хорошенького мальчика. Мне казалось, что ей не идет имя Наташа, и стал звать ее Лисенком. Она почти жила у меня — чуть ли не каждый вечер заходила на чай и оставалась на всю ночь.
Училась она в каком-то техучилище. Приехала поступать в театральное и, чтобы не возвращаться с позором в родную Тмутаракань, осталась в этом рассаднике лимитчиков. Еще она трижды в неделю ездила в студию на окраине Москвы — был там у них какой-то гений режиссуры. Она рассказывала мне о нем почти все то время, что оставалось у нас от смеха и поцелуев. Так и прожили мы с осени до весны. А весной я встретил Полину.
Я стоял на остановке возле знаменитого театра и крохотной белой церквушки. Заметил, что стайка девиц перешептывается, оглядываясь на женщину, стоявшую поодаль. То, что она была одета неприлично дорого, понял даже я, нищий студент из Подмосковья. Но приковывала внимание она вовсе не этим. Просто она была молода и прекрасна, и не делала того специального лица, что отличает дам в чудовищно дорогих шубах.
А вокруг стоял март, и сквозь городской смрад бензина прорезывался неуловимый и острый запах арбузных корок. Так пах подтаявший снег, сохранившийся возле стены церквушки.
Я еще не успел толком рассмотреть женщину, как меня накрыло, словно взрывной волной, ощущение бесконечной близости. Нечто подобное происходило со мной в снах, где я соединялся с какой-то единственно желанной прямо на площади. И я неотвратимо знал, что и эта женщина испытывает сейчас то же самое.
И все-таки, несмотря на нестрогие нравы студенческой жизни, заговорить с незнакомкой я не посмел бы. Она заговорила первая:
— Вы не могли бы…
А что — не помню: сказать, который час или когда ушел троллейбус. Потому что дальше все понеслось так быстро и бессловесно, как в весенних сновидениях. Мы брели по улицам, и сквозь нас неслось черное пространство, сдвигая нас все ближе и ближе, пока желание слиться не стало нестерпимым. И я по сей день помню горячий шелк платья на ее теле под шубой, будто только что оторвал от нее ладонь.
Мне кажется, в страсти есть нечто отличное от прочих чувств, она имеет природу иную, не такую, как любовь. Говорят же люди одними и теми же словами о запахе и вкусе: острый, сладкий, нежный… Вообще, запах — тоже странная штука. Кто-то различает запахи сотнями, а кто-то — раз-два и обчелся. Вот и страсть множество людей не испытали не потому, что не встретили ее объект, а просто она для них не существует, как не существуют для кого-то сложные и тонкие запахи.