— Неразбуженная натура?
— Видишь ли, — ответил он серьезно. — Был у меня тяжелый опыт. В тринадцать лет… — С кем же это? Мы дошли до подножия лестницы, которая поднималась в город, величественно белея в листве всеми своими маршами и площадками.
— Не могу сказать, — ответил он. И добавил, почему-то по-немецки:
— Das Geheimnis.
— Что значит?
— То и значит… — Немецкой бонны не было.
— А у меня тем более. Сам всё у себя в Сибири, сам… Мы поднялись на первую площадку. Одуряюще пахло цветами. Я поднял голову, на лоб упала тяжелая капля. Сразу за этим черное небо разверзлось со страшным грохотом. Мы было припустили, но через два марша, мокрые до нитки, захлюпали в нормальном темпе. Лило так, что можно было захлебнуться. Трудно было идти. Навстречу по ступеням бурлила вода. Я выхватил из водопада сбитую магнолию. Отлепил рубашку и спрятал цветок за пазуху. Лестница кончилась, наконец. Высоко над нами листва издавала незнакомые звуки — гулкие, жесткие, субтропические.
* * *
Он вынул ключ и открыл дверь. Он снимал терраску на сваях в нижней части города, недалеко от морвокзала. С отдельным входом, к которому мы долго пробирались под дождем сквозь лабиринт хибар и хижин. Не зажигая света, разделись, выжали на двор одежду, разложили на половицах под раскладушкой намокшие деньги, паспорта и магнолию, которую я донес.
— Шоколадку хочешь?
— Экономь.
— Да слишком много закупил.
— Давай… Он разломил в фольге.
Мы стояли, голые, перед открытой дверью и, глядя на завесу дождя, жевали сладкую горечь.
— Занимай раскладушку.
— А ты?
— В лодку лягу. Он вывалил из рюкзака груду резины. Насос всхрапывал так, что в переборку постучали.
— Немцы, — объяснил он мне соседей. — Даже на курорте режим свой соблюдают.
— Из Дойче Демократише?
— Из Казахстана. Те в гостинице «Рица» живут…
С деликатной настойчивостью «наши» немцы постучали еще раз, но мы, меняясь, докачали. Повернуться на терраске стало невозможно. Я похлопал по надутой резине. Было туго и прочно. Воняло синтетикой.
— Хипалон, — сказал он с гордостью.
— От слова хиппи? — Голым задом я отсел на алюминиевые трубки, пружины и брезент. — Слушай. Давай все к черту переиграем, а?
— То есть?
— Совершим круиз до Батуми. На обратном пути сойдем в Сухуми. Посетим этот хваленый обезьяний питомник. Дачу Сталина в Пицунде. Сьездим в самшитовый заповедник, на Ахун-гору, и еще выше — на озеро Рицу. Вернемся по Военно-Грузинской дороге и выкрадем Динку.
— А потом?
— А потом загуляем.
— А после?
— Вернемся в МГУ. Пять лет учебы впереди и вся оставшаяся жизнь. Ярик? Мы же ничего еще не знаем! Страны, которая досталась. Одной шестой… Твой выбор, — сказал я, — кажется мне преждевременным. Даже в случае удачи до конца жизни у тебя на этом месте будет «белое пятно».
— Об этой стране я знаю всё, — отрезал Ярик.
— Вот так, да?
— Да! Знаю предел ее падения, и этого достаточно. Что же касается пейзажей, тут я равнодушен. И потом вовсе не «до конца жизни». Я вернусь.
— Нет, — покачал я головой. — Никогда.
— Почему ты так считаешь?
— Потому что в одном они, мне кажется, правы.
— Это в чем же?
— В том, что коммунизм непобедим. Он швырнул в меня чем-то, что оказалось мотком нейлонового троса. Для альпинистов штука. С железными защелками. — Лучшее средство от пессимизма, — сказал он. — Петлю сам сделаешь или помочь? Я отбросил моток. От удара в дощатую стену терраска сотряслась, а вслед за этим снова постучали.
— А вы заткнитесь там, капитулянты. Энтшульдигунг! И гуте нахт! — Растянувшись в надувном своем ложе, он стал высвистывать нечто воинственное. Потом и запел: Wenn die Soldaten durch die Stadt marschieren…
— He дразни. Они тут не при чем. Он перестал. — Ты прав. Никто тут ни при чем. Особенно, геноссе из Казахстана… Выпить хочешь?
— А есть? Перегнувшись за борт, он нашарил бутылку и вытащил зубами пробку. — Стаканов, правда, нет…
Я глотнул из горлышка.
— Неплохое вино.
— Еще бы! Крымское марочное. «Черный доктор».
— «Черный»?
— Так называется. Примем без объяснений. Примешь? Я снова взял бутылку, приподнялся на локте.
— Пей-пей, — сказал он. — Хорошо, как превентивная мера. Черный Док нас вылечит.
— Думаешь?
— От всех болезней. — Он взял бутылку. — Не только от простуды. Верно ведь, Док? От коммунизма тоже. Только он и сможет — черный.
— И где ты его найдешь?
— Да уж не в Африке…
— В Доминиканской республике?
— Где-нибудь да найду. А ты, наверно, в чехов веришь? В социализм «с лицом»?
— Не знаю… Не особенно. Дед мой до октября семнадцатого, — сказал я, — у Милюкова в партии был. В «конституционно-демократической».
— А после октября?
— А после говорили так: «Кадет — на палочку надет». Подразумевая штык.
— Вот видишь. А говоришь… Нет, друг. Клин клином вышибают, а Зло — еще большим. Вселенским, в данном случае. Еще?
— Воздержусь.
— Тогда, с твоего позволения, добью. «Черного доктора» — за черную реакцию! Я лежал — руки под затылок. Тенькая квадратиками стекол, дождь плотно колотил по нашей крыше, низкой и косой. Кое-где просачивалось. Ярик чертыхнулся, сел, вытащил из рюкзака и накрыл себя с лодкой чем-то вроде плащ-палатки — так зазвучали капли на этом материале, который наутро оказался камуфляжной простыней цвета морской волны. Накрываться чтоб — на случай встречных судов и вертолетов.
— Можешь не верить, — сказал он. — Но я вернусь. Обязательно.
— В составе Waffen-SS? Он засмеялся. — А это как удастся… Там видно будет. Может быть, и в индивидуальном порядке. Мы еще встретимся, увидишь. Вдруг сяду напротив тебя в метро. На улице попрошу прикурить. Ты дашь мне огня, но меня не узнаешь. Меня невозможно будет узнать. Только кумач вокруг, он станет интенсивным. Он станет, как запекшаяся кровь, и вдруг — настанет день — он обернется черным. И ты поймешь, что это — я.
— Ладно! — отозвался я, отворачиваясь к стене. — Спать давай, романтик. Компас у тебя, я вижу, есть.
— Есть все, что нужно. В крайнем случае, по звездам доберусь.
— Ага, — сказал я. — По Кремлевским. До лагерей особо строгого режима…
Он залился смехом:
— В отличие от вас, милорд, я — оптимист. Две пары весел, между прочим.
— Да?
— Угу. Наручные и складные алюминиевые. Знаешь, как дали бы в четыре руки?
* * *
Из репродуктора на морвокзале неслась песня, которая до этого момента всегда казалась мне тупой:
Как провожают пароходы?
Совсем не так, как поезда.
Морские медленные воды —
Не то, что рельсы в два ряда.
Как ни суди, волнений больше,
Ведь ты уже не на земле…
Внизу между правым бортом и причалом раскрывалась щель. Медленно и верно. Я стоял, обеими руками сжимая поручень. На втором этаже там был ресторан — прямо напротив. Сверху в окна видно было, как официантки убирают столики. Со смотровой площадки отобедавшие курортники смотрели, как мы отваливаем. Один тип обломком спички чистил зубы, будто нас здесь, на палубе, уже можно было не стесняться; и женщины там не гасили взлетающих юбок. Мы уходили в плаванье, но никто над балюстрадой вслед нам не махал. Только один малыш в бескозырке с надписью «Отважный» и парой оранжево-черных трепещущих ленточек. Сняв руку с поручня, я ответил ему. Хлюпало в притороченных автопокрышках — здесь, казалось бы, совершенно неуместных. По бетону причальной стенки взмывала кайма замусоренной воды. В радужных разводах нефти плескались серые арбузные корки со следами чьих жадных зубов. Сравнявшись с нами, шпиль на морвокзале — весь, до звезды — вдруг полыхнул прощальным огнем и тут же угас.
Постепенно, уступами, открывался город. Потом он стал частью поднявшихся над горизонтом зеленых склонов горной цепи. Длинный волнорез завершился маяком. Мы вышли в море. Со стороны суши поддувало. Небо затянуло сплошь, внизу пенились бугры, которые, вопреки песни про «самое синее в мире Черное море мое», были здесь неприязненно зеленого цвета. Я застегнул до горла прорезиненную куртку, поднял воротник. Вместе с этой курткой на деньги, выданные Яриком, я приобрел еще пару кожаных рукавиц на байке: чтобы не поранить ладони при стремительном соскальзывании за борт. (Почему на Кавказе летом торгуют рукавицами, которых зимой в России не сыскать, это из области абсурдов того же типа, как отправка в виде братской помощи на Кубу пресловутых снегоочистителей. Но беглецу абсурд пришелся на руку). Пассажирке рядом стало дурно, ее увели. В открытом море «Отчизна» оптически утратила свою небоскрёбность, однако спускаться будет все равно, как в пропасть. При мысли, что он останется один в этих недружелюбных рытвинах мне тоже стало не по себе. Я сел в свободный шезлонг. Вид на побережье закрыли интуристы, отставив характерные зады. Они обменивались впечатлениями по-немецки, были одеты в яркую синтетику; имели самодовольный вид и фотоаппараты «Praktika»: восточная — и отсталая — зона Германии, передовой, поскольку западный, рубеж социализма. Длинные шорты на мужчинах открывали узловатые ноги с вылезшими венами: по возрасту ветераны Восточного фронта, пережившие почему-то моего отца — посланца богов. У одной их женщины взлетела юбка, предоставив сидящим в шезлонгах возможность любоваться квадратным задом, облитым ярко-белыми трусами. Сияя ими, фрау, как ни в чем не бывало, продолжала наблюдать в свой цейссовский бинокль. Из шезлонга справа прокомментировали: