Цыган
«Ай нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ»
(цыганская песня)
Я ехала из Саратова. Там, на Волге, на острове Чардым уцелела мамина дачка. Я все собиралась попросить Дмитрия отремонтировать ее, да все откладывала, и теперь она должна была рухнуть. Я родом с Волги, и это все, что у меня осталось от детства. Пару недель каждое лето я провожу там. На кухоньке, за самодельным кухонным столом, перекошенным от лютых морозов (дача не топится зимой), я пью кофе и смотрю на Волгу. Клеенка в красную клеточку почти вытерлась посередине и растрескалась на сгибах. Обнажив рыжеватую нитяную основу. Я не меняю клеенку, хотя она и скукожилась после одиноких нетеплых зим. Обстановка на даче такая нищая, что я не боюсь воров. Пару раз находила следы пребывания бомжей, но, к счастью, они не спалили домик. Может оттого, что он на острове, занесенном непроходимым снегом. Так или иначе я находила засохшую грязь, которая страшно воняла, когда я отмывала ее, выбрасывала пустые бутылки и какую-то жуткую рванину. Казалось, что отсюда, решительно сбросив с себя все, эти люди делали шаг сразу в лето. Сторож острова сказал мне, что это не бомжи. «Цыгане, — говорит, — цыгане здесь ночевали, а ушли по Волге на ту сторону». И мы оба поглядели на стеклянную громаду сонной реки. Словно бы она не становится ледяной и снежной. Словно цыгане ушли по воде. Словом, домик должен был рухнуть. Муж мой Дима должен был меня бросить. Я ехала из Саратова, проведя две недели на Волге, простившись с клетчатой клеенкой, косеньким окошком на Волгу и гнездом ласточек, свитым под козырьком крыльца.
С Димой мы женаты три года. Дима, как теперь говорят, «бык». Выходя за него замуж, я польстилась на деньги. У Димы бизнес, связанный с недвижимостью… Эго умное животное возило меня в Италию, Францию, Грецию, Египет. В Египте я увидела ласточек. Это было зимой. Ласточка сидела на ветке и смотрела на меня, выпятив грудку. На лобике у нее была проплешина, похожая на крошечную стрелку. Именно такая проплешина осталась у птенца, когда он выпал из гнезда и бродячий кот царапнул его по голове. Если б я не поймала птенца раньше, кот сожрал бы его. Я посадила птенца обратно в гнездо, и стая ласточек еще долго металась в высоком синем воздухе, остро крича и пикируя вниз так близко от моего лица, что я ощущала ветер. Я вспомнила, глядя в глаза-бусинки, бессмысленные птичьи глазки — летом ласточки прилетают домой, в Россию. На Волгу. На остров Чардым. Это была она — та ласточка.
Дима сказал:
— Хочу я знать, на ком я женился?
Он сказал:
— Что в тебе такое? О чем ты думаешь?
И еще. Он сказал:
— Ты фригидна.
Я ехала в СВ (я боюсь самолетов) и я знала, что еду к концу своей прекрасной и богатой жизни, к которой я так легко и безответственно привыкла. Я красива. Не как долговязая «сушеная» модель, а скорее как смазливая куколка из мексиканских сериалов. Во мне течет капля цыганской крови.
Дима сказал:
— Когда ты вечером, после «этого» идешь в ванную, у тебя походка, будто на тебе цыганская такая, длинная юбка. Черте-че, почему ты фригидная-то?!
Дима сказал:
— Когда я тебя увидел, я прямо обалдел. Эта ужалит, я понял. А ты — как бревно.
Я выкупила все купе и тихо радовалась своему одиночеству, радовалась, что на кровати напротив не будет шарахаться чужой, никто. Поезд, набитый людьми, вокзалы с грязными толпами, все это не ко мне, мимо. Жидкий чай в стакане. Стакан в подстаканнике. Ложечка ноет, степь летит, жара, радио — хочу включу, хочу — выключу. Полный покой, но и движение. Так было и в детстве. Только там была Волга. В полдневный зной оцепенело сидеть на краю великой бездны и следить неустанно за неостановимым течением вод. Твое короткое, как детство, оцепенение и ее темное, древнее движение мимо тебя. Однажды я сделала интересную штуку. В гастрономе «Новоарбатский», купив кой-каких продуктов, я задержалась в молочном отделе и схватила жалкий серебряный сырок глазированный. Он тут же начал таять в горячих пальцах, его тушка показалась мне живой, и от страха, что он растает, я его сунула в перчатку…
Дома, вынув размякший сырок из перчатки, я молча показала его Диме.
— Украла, — сказал он, и я ахнула.
Откуда он узнал?
— Ты все время что-нибудь тыришь, — сказал Дима, — ты же клептоманка.
Я отступила от него на шаг.
— Чего ты удивляешься? Я плачу, хожу, все знают. Я балдею, как ты тыришь духи, часики…
— Я этого не знаю, — сказала я.
— Ясное дело, не знаешь, — согласился Дима. — Ты многого о себе не знаешь.
Он широко, с каким-то скулежом зевнул и ушел на кухню досматривать футбол.
И вот теперь я ехала в Москву из своего голубого летнего домика под Саратовым, и я знала, что на перроне будет стоять Дмитрий, что он вяло чмокнет меня в щеку и мы быстро пойдем к машине, а дома… дома он скажет, что я свободна. То есть — могу убираться, куда хочу. Мы испробовали все. Он приводил домой девок, от шикарных шлюх до привокзальных бомжих. Он поил их «Вдовой Клико» и трахал на нашей кровати, одев в мое белье. Он приводил для меня мужчин и заставлял меня кататься с ними по туркменским коврам. Он снимал нас на видео и потом показывал мне. Он водил меня к сексопатологу, которому самому нужен был сексопатолог или хотя бы психотерапевт.
И вот он сказал: «Поезжай на Волгу, отдохни. А когда вернешься, займемся разводом». Он был удивительный человек. Он изъяснялся исключительно телеграфным стилем, словно ему было жалко тратить слова. Его тело было умнее, богаче, мудрее его самого. Медлительный белесый великан с золотыми бровями, он в своих жилах нес не кровь — вино. Я же имела только видимость тела. И, как злая шутка, тело было сексапильным, матовосмуглым, небольшим, с маленькими упругими ягодицами, трогательной торчащей грудкой, с округлым, нежным животом, внизу которого, у самого лобка темнела маленькая родинка.
Я стояла у открытого окна своего купе. Жара сводила всех с ума. Привокзальная зелень пожухла, сквозь чахлые деревья проглядывала бесконечная выжженная степь. Но на привокзальном пятачке, на раскаленном асфальте копошилась какая-то мимолетная жизнь. Бабки с вареной картошкой и огурчиками робко тянули руки к моему окну. Молодой пьяный мужик поднес к самому моему лицу ведро с абрикосами, полопавшимися на зное и пустившими липкую сладкую пенку. Мужик качнулся, невидяще глянул на меня и просыпал абрикосы в щель между платформой и вагоном. Молоденькая шлюшка в жалкой одежонке с тоской глядела на наши окна.
Но вдруг привокзальная площадь опустела, и я увидела в самом центре на площади в колышущемся зное какие-то едко-красные цветы. Они пылали, неестественно лоснились, как сырое мясо, из сердцевины чашечки вываливались наружу мясистыми округлыми ломтями, они теснились полукругом у изножия грязно-серебряной гипсовой скульптуры разбежавшегося для вечного прыжка в вечное где-то лето — прыгуна. Впрочем, прыгуньи. На месте руки у нее торчал ржавый стержень. Вторая же энергично и бесполо завернута была назад для рывка. И два таких же стержня торчали из шеи на месте сбитой головы. Но коренастая округлость женской фигуры по моде пятидесятых вызвала какую-то тоскливую жалость. Мне показалось, что это мое тело, ненужное и поруганное, стоит в обрамлении бесстыже-чувственных цветов, стоит на глазах у всей проезжающей мимо России, в тщетном физкультурном рывке посреди лениво развалившихся в зное тел живых, в неутоленной жажде озера, в окаменевшем прыжке в пруд. Это был глухой какой-то степной полустанок со своей остановившейся навеки жизнью. Скоро и я вольюсь в такую жизнь. Куплю однокомнатную квартиру в блочном доме где-нибудь в Выхино и при разумном образе жизни моих драгоценностей мне хватит лет на десять. Хотя колье… Но продать его у меня никогда не хватит сил. Тонкий золотой ободок, замороченный бриллиантовой крошкой и усеянный анемичными, как первая листва изумрудами — в нем и вода и первое болезненное проявление весны. Я, собственно, никогда его не надевала. Я всегда вожу его с собой. Его подарил мне Дима на свадьбу. Уж не знаю, кто присоветовал ему, я вообще мало чего знаю про своего мужа. Я вожу это колье в черном бархатном футляре. Все, что есть во мне, перелилось в это колье. Оно стало моим другом, нет, мною. Оно и сейчас было со мной. Черный футляр был небрежно засунут в сетку для полотенец над полкой. Так небрежно, потому что помыслить невозможно, что его могут украсть. Оно только мое. Оно — ничье. К тому же я выкупила это купе. Я была здесь одна и я не могла даже помыслить о чьем-то чужом присутствии в этом душном разогретом воздухе моего узкого убежища. Которое застыло посреди всеобщего движения. Как статуя в прыжке. Как драгоценные камни, вырванные из мрака подземелья. Из седого неисчислимого времени. Потому что в этом месте, в этом пространстве и времени находилась — я.