Влекущую силу этого счастья не могли экранировать даже неродные стены. Воспитанник бебельского двора и студенческой общаги, Витя считал глубоко аморальным делом не поддержать какую бы то ни было мужскую выпивку, и Аня тоже поддерживала его в этом благородном принципе: женщины, которые хотят превратить мужчин в баб, потом первые же их и презирают. Но явиться в поддатии в чужой дом, в котором еще так болезненна память о его великом закладывавшем предшественнике… Обычно в нетрезвом состоянии Витя отправлялся ночевать в родительский дом — и каждый раз убеждался, что за это время и тот сделался неродным: его невыносимо тянуло назад к Ане, и постель была до инвалидства неловкой, урезанной, приходилось по десять раз шлепать на кухню, глотать для успокоения холодную воду, а проснувшись ни свет ни заря, лететь до начала работы опять «домой», чтобы успеть прижаться к ней, горяченькой со сна, посидеть хотя бы минутки три за крепким кофе, скороговоркой все пересказать и тогда уже с легкой похмельной душой катить к новым будничным радостям.
Ревновать Ане, разумеется, не приходило и в голову, она прекрасно понимала, что Витя говорит правду: если в компании оказывались женщины и в атмосфере начинала потрескивать хотя бы самая минимальная амурность, Витю охватывала такая тоска по Ане, что он тускнел и умолкал среди самого развеселого разговора. А уж если начинались танцы, у него чуть ли не слезы наворачивались на глаза из-за того, что в его объятиях была не она. Вот полумрак — тот иной раз мог подействовать на Витю неподобающим образом: пьянеющий наглец начинал из него высматривать, не чернеет ли где обугленный растрескавшийся лик с зияющими подглазьями. Но, благодарение небесам, женщины в его окружении почти все были довольно молодые, круглолицые и веселые (по крайней мере на вечеринках), а кто поиссохлей, в тех не ощущалось ни капли трагизма, одна озабоченность. Правда, если компанией вываливались в белую ночь и взгляд в конце проспекта упирался в огромное садящееся за трубы солнце, рука его могла беспокойно задвигаться, нащупывая сама не зная что.
В принципе, и такие рудиментарные позывы могут оказаться опасными: семейное благополучие романтика, у которого сигналы воображения перевешивают показания реальности, способна разрушить женщина отнюдь не более красивая, более умная или более богатая — более таинственная. Но, к счастью, истинным романтиком Витя не был: оказываясь за пределами нового дома, он ощущал его слишком родным и священным, чтобы стремиться куда-то еще, а не только назад в его пределы. Лишь очутившись внутри, он начинал чересчур уж все почитать, даже собственного первенца, казалось, явившегося в мир сразу же гораздо более взрослым, чем нянчащийся с ним папа. Когда Витя в ответ на негодующие его крики пытался развлечь младенца погремушкой, тот сурово выговаривал ему: если тебя развлекают подобные глупости, прошу заняться ими за дверью, а мне, пожалуйста, перемени пеленки, ты что, хочешь, чтобы у меня появились опрелости?.. Когда он сделался постарше, Витя попытался заинтересовать его играми собственного детства, рассказал о пампасах и замке Иф, на что бутуз лишь саркастически прищурился: знаешь, папа, на воспоминаниях об ушедшей молодости далеко не уедешь, я, уж так уж и быть, поиграю в машинки, а тебе советую почаще вспоминать, что ты взрослый человек.
Беспроблемный ребенок, мимоходом отрапортовала Вите на первом родительском собрании рыхлая, но энергичная учительница, и Витя тут же ухватил эту формулу на вооружение. И когда ему даже через много лет приходилось высказываться о сыне, всегда именно к ней и прибегал: «Он у нас ребенок беспроблемный». Старший сын действительно без проблем окончил школу, с умом (уже началась перестройка) выбрал вуз, экономический, без проблем его закончил, без проблем женился на девушке с двухкомнатной квартирой близ станции метро «Ленинский проспект», без проблем устроился менеджером к тестю в фирму, занимавшуюся установкой стальных дверей, и первая дверь, которую он установил, была его собственная. Из-за этого стального листа он вместе со своей беспроблемной женой выбирался навестить родителей по всем важнейшим семейным праздникам — и никогда кроме. После того как солидная молодая пара любезно откланивалась, Витя с Аней долго не решались взглянуть друг на друга.
«Может быть, мама была бы довольна…» — наконец высказывала предположение Аня, после смерти матери старавшаяся ей всячески угождать. Мать ее умерла без малейшей подготовки. Утром пошла к себе в институт учить будущих киноинженеров французскому языку, а днем уже позвонили с кафедры: час назад увезли по «скорой», и такое впечатление, что максимум еще через час позвонили уже из морга с просьбой доставить похоронную одежду. Однако Витя даже среди полной очумелости успел испытать облегчение, что Ане не пришлось услышать это мерзкое слово — м-о… — нет, лучше даже мысленно недоговаривать. Занятый похоронно-бумажными хлопотами, Витя и в ближайшие дни мало что соображал, только это в нем и звучало — хорошо, она этого не видит, хорошо, она этого не слышит: Аня как оцепенела над материным темно-синим костюмом, так и не отходила недели две. Если не месяц. Витя пытался оттеснить ее от вещей умершей, но вынужден был признать — маме бы это не понравилось, когда мужчина трогает ее белье. Зато когда в натопленной вроде бы конторе его встретил набрякающий молодой человек в дубленке и пыжиковой шапке, он сразу порадовался, что удалось Аню оставить дома. «Вам ее сервировать?» — деликатно поинтересовался хранитель мертвых, строго глядя на Витю неподвижным стеклянным глазом, вернее, не «сервировать», а как-то иначе… а! «бальзамировать», это слишком уж не вязалось с более привычным выражением «бальзам на душу». Предупредительный молодой человек, «чтоб не было накладок», повел его на склад, где в пяти вершках друг над другом были именно что накладены нечесаные трупы… и все-таки самым содрогательным в них было мягкое «п» в этом мерзком слове.
Никаких накладок не произошло — это была она, Вите сразу бросился в глаза скорбно опущенный правый уголок ее губ, белых, словно руки после стирки, и рассыпавшиеся косички седеющей узбекской девочки. «Я не такая уж и страшная», — плеснулось в Витиной душе, и это была правда. Хотя Витя с детства до гадливого трепета боялся «покойников» (в Бебеле их непременно выносили на табуретки перед домом для последнего прощания), в ту минуту он был до такой степени защищен мыслью об Ане, пребывающей в тепле и ослепленности, что ничего, кроме пронзительной жалости к такой всегда приличной и скорбной, а теперь настолько беззащитной Аниной матери, засунутой в эту жуткую щель, словно тюк в прачечной, он не ощутил.
Это уже потом, когда тревога за Аню начала отступать, в нем стало нарастать понимание чудовищной простоты, с незапамятных времен поражающей всякого, в ком уже дрожит или еще дрожит что-то человеческое: был человек — и нет человека. Но если смерть — это действительно так просто, то жизнь — самый ужасный из всех аллигаторов, ведь даже в наидичайшие, наисвирепейшие времена люди все-таки понимали, что убить человека — это не хрен собачий, что даже казнить нужно со всякими завитушками — устраивать всевозможные барабанные шествия, городить эшафоты, что-то такое провозглашать… Да и глумиться над жертвой, сколь это ни чудовищно, все равно лучше, чем просто мимоходом ее прибрать, как это делает «естественная» смерть. С совершенно, заметьте, ни в чем не повинными людьми.
Когда до Вити дошло, что и сама Аня, в сущности, подвержена тем же законам, что и ее… — нет-нет-нет-нет-нетнетнет… — его коленопреклоненность перед ее жизненным подвигом тоже дошла до апогея, а горестное ее оцепенение заставляло его кидаться исполнять, а главное — разгадывать любое тайное ее желание, поскольку самой ей было не до желаний. Из-за похоронных дел они влезли в серьезные для их доходов долги, чего Аня в принципе не терпела — «нужно жить по средствам», — и Витя очень кстати припомнил, что, будь ее воля, она с удовольствием бы рассталась с половиной собирающего пыль фарфорового народца.
В ее взгляде затеплился интерес, но тут же угас: «Маме бы это не понравилось».
И все же его предложение снова пробудило в ней дар последовательной речи, а не только односложных ответов, когда пристают. Витя всегда дивился ее умению разговаривать не жестикулируя (ему-то, чтобы не размахивать руками на совещаниях у начальства, приходилось сплетать кисти в железный замок), зато теперь она беспрерывно одну за другой наматывала на палец свои русые прядки, испытывала их на прочность и, лишь удостоверясь в ней, бралась за следующую (Витя, леденея, гнал прочь мысли о тех растрепанных холодных космах, которые, вероятно, когда его никто не видел, расчесывал деликатно-строгий молодой человек в пыжиковой шапке).
— Я маму осуждала за жестокость по отношению к папе, — монотонно говорила Аня, переходя от одной прядки к другой, — а сама оказалась в тысячу раз более жестокой по отношению к ней.