Это была моя единственная пища, и у меня постоянно от голода подводило живот. Ночью, лежа в кровати, я дрожал от холода. Чтобы как-то согреться, я грел в кастрюльке воду и опускал в нее руки. Однажды, примерно в это же время, я получил от матери письмо с незаполненным чеком. Я валялся на диване — никогда не забуду этот кошмарный диван с пурпурными цветами,— трясясь от холода и голода. Увидев чек, я пришел в ярость. Я тут же написал родителям ответ, одно только слово, ты можешь догадаться какое, и немедля помчался опустить письмо в ближайший почтовый ящик.
Моросил дождь. Струйки воды стекали мне за шиворот, но гнев, голод и холод словно завернули меня в непромокаемый плащ. Я чувствовал, что наконец обрел навсегда свободу, ибо моим единственным, да, единственным за всю жизнь, правильным решением было отвергнуть подачку. Гнев, комком застрявший у меня в горле, помогал мне обрести самого себя. Согласиться принять от матери деньги значило согласиться с ее моральными принципами. Только отказ мог спасти меня. И я чувствовал, что наконец сумел стать свободным.
Но несмотря на все это — как бы тебе это объяснить, Давид? — я чувствую себя мертвым, или, вернее, умираю от скуки. Часами напролет я зеваю, кашляю, непрерывно курю. Мне приходится измышлять всевозможные оправдания, чтобы доказать самому себе, что я существую. Оправдания? В чем? Перед кем? — В гнетуще тяжком воздухе комнаты его вопросы, казалось, застывали и плыли над головой.— О, я знаю, что меня называют безумцем... Мне говорят, что я еще могу вернуться назад. И несмотря на это...— голос его зазвучал жестоко, а у Давида сильнее забилось сердце.—Я не хочу возвращаться. Я должен сжечь корабли... Ли-шить себя последней возможности... Ты понимаешь меня?
— Да,—чуть выдохнул Давид.—Это зрелость.
— Убить.
* * *
Перед тусклым зеркалом гардеробной, освещенной с двух сторон канделябрами, Урибе предавался своему любимому занятию: маскараду, перевоплощению, безумному бегству от самого себя.
Комната была погружена в полумрак; в зеркале в неверном пламени свечей зловеще покачивались огромные кривые лапы канделябра, который держала стоявшая справа от Урибе девушка.
«О! Перевоплотиться, отдаться головокружительному вихрю масок!» Его сухие губы слились с губами, отражавшимися в зеркале, его глаза искали глаза маски. Он достал из шкафа тюбики и стал выдавливать краску на обложку тетради.
«Надо завесить зеркала и разбить все стекла. Иначе я не смогу преодолеть искушение Нарцисса».
Он осторожно накладывал краски на кожу лица: зеленый, оранжевый, желтый на щеки, жирные синие дуги над бровями, слегка оттенил фиолетовым веки. Губы он сделал черными.
— Как тебе нравится?
Девушка поставила канделябр на стол и погрузила кисточку в чашку с оранжевой краской. Она не знала, что ответить. Человек, сидевший к ней спиной, раскрашенное лицо которого она видела в зеркале, внушал ей ужас. 0
— Вид у вас оригинальный...— начала она.
Но в изумлении умолкла. Урибе обеими руками трепал и путал на голове волосы. Ложившаяся на стену тень его походила на вздыбленный ветром куст. Вдруг, не говоря ни слова, он стал мазать волосы красной краской. Девушка тихонько взвизгнула.
— А теперь вы похожи на дьявола!
Танжерец позволил ей немного полюбоваться собой. Необычный грим резко выделял черты его лица: острый нос, тонкие сухие губы, преждевременные морщинки. Он был очень доволен собой и чувствовал прилив красноречия.
— В Панаме,—рассказывал он,—маскарад — это почти религиозный обряд. Индейцы разгуливают по улицам полуголые, с раскрашенными телами. Некоторые из них делают себе очень болезненную татуировку и горячей смолой прикрепляют к голове уборы из перьев.
Шесть лет назад я путешествовал с родителями по Америке и провел неделю в Бальбоа. Там как раз был карнавал, и огромные толпы людей заполнили улицы. Мужчины, искусно переодетые женщинами, какие-то непонятные таинственные фигуры с томными ласкающими взглядами. Я направлялся к набережной и едва протискивался сквозь толпу. Целый дождь из блесток и конфетти сыпался на гирлянды серпантина, фонариков и лампочек. Негры пили чистый спирт из бутылок, все плясали и целовались прямо посреди улицы.
В толпе я увидел человека в домино; весь его облик поражал выдумкой и изяществом. Он сбрил один ус, полбороды, одну бровь и полголовы и побелил сбритые места. Другая половина головы, бороды, ус и бровь были совершенно черные. Все его тело, с головы до ног, а также плавки, прикрывавшие чресла, были симметрично разрисованы квадратиками. Становилось жутко при виде этого пестрого человека с черным зрачком на белом квадрате и белым глазным яблоком на черном; ряженый непре-рывно вращал глазами, точно картонный паяц, которого дергают за веревочку и он моргает бумажными веками.
Потом я увидел маленькую самочку: разноцветные ленты висели на ее обнаженной груди... Нет, что я... Совсем пьян... Это было в другом месте.
Девушка с восхищением смотрела на него.
— Ой, расскажите!
Урибе снова запаясничал.
— Напрасно, малышка. Это чужая тайна. Я дал обещание не говорить об этом и не скажу.
Девушка больше не настаивала, но Урибе продолжал свое.
— Index prohibitum . Настаивать бесполезно.— Посмотрев на себя в зеркало, он добавил: — А, да ты пьян.
Он внимательно вгляделся в свое изображение, увенчанное острым хохолком, лицо его представляло собой сочетание всех цветов спектра.
«Ох, хотел бы я завертеться с такой скоростью, чтобы стать совсем белым»ъ
Урибе явно остался доволен своим видом, но все же добавил еще одну деталь: тут и там приклеил к свежему гриму несколько пучков волос. Девушка направилась к двери.
— Нет, еще рано.
Он задержался, завязывая свой шелковый плащ. Как всегда перед очередным маскарадом, его обуревала какая-то неизъяснимая тоска. Убежит ли он от самого себя? Сможет ли стать совсем другим?
Не раз он наслаждался тонким очарованием мистификации. Его любовь к переодеваниям была все тем же бегством от самого себя. В каждом случае он становился новым персонажем. Изображал из себя выдающуюся личность. Перед мало знакомыми людьми он любил принимать новую личину. Представал перед ними, словно ненапечатанная книга, на страницах которой можно написать все, что угодно.
Урибе преображался несчетное число раз. Его терзало и угнетало то, что он неспособен уйти от осуждения за свои пороки, и, понимая это, он трусливо бежал. Признания его были тем поспешней, чем больше была необходимость скрывать порок. Словом, искренность его была поганенькой ложью.
Мысль о всеобщем осуждении приводила его в ужас, и, предвосхищая подобные разговоры, он начинал вести себя так, чтобы привлечь всеобщее внимание. Он распускал слухи, выдумывал невероятные истории. И ему казалось, что не другие разоблачают его, а он сам разоблачает других, так как он всегда забегал вперед со своими подозрениями и выискивал сногсшибательные новости.
В своем новом страшном облике краснокожего дьявола Урибе вдруг сделал неожиданное открытие. Вскинув руки так, что шаль, взятая им у девушки, упала на спину, он встряхнул ею, точно летучая мышь крыльями.
В полутемной мастерской парочки танцевали, тесно прижавшись друг к другу. Никто не заметил Урибе, пока он не вышел на середину. Тогда все вскрикнули в ужасе: «Ой, ой!»
Вздохи. Короткие возгласы.
— Да это же Танжерец...
Пластинка кончилась, но никто даже не подумал остановить патефон1; иголка глухо и хрипло скрипела на диске.
— Карамба.
— Непостижимо!
— Как ты это сделал?
— Я тебя не узнал.
— Ты ужасен.
Урибе упивался, слушая этот хор голосов. Он раздавал благословения.
— Дети мои...
Близость знакомых лиц словно увеличивала его безумие. Урибе протянули кувшинчик с вином, и он залпом выпил его. Потом сделал вид, что хочет целовать женщин, но те бурно запротестовали.
— Нет, Танжерец, только не это...
— Ты весь в краске. Перемажешь нас.
И снова его подхватил головокружительный вихрь неизведанного... Желание импровизировать.
— Я хочу выйти на балкон и полететь на моих фальшивых крыльях. Хочу выйти на улицу и вспугнуть судейских крючков моими криками. Хочу похитить черепицу с крыш и подарить ее слепым голубкам.
Он добился, чего желал. Голова кружилась. Но страх не покидал его. За те два часа что-то случилось.
— Идите, идите со мной.
Ему было страшно остаться одному. Пьяный угар и крики толкали его открыться, постичь, что же произошло в тот вечер.
Урибе знал, что, останься он один, ему не выдержать, он все разболтает: желание было сильнее воли. Он вспомнил Паэса: «Я должен молчать!» Урибе поднес руку ко лбу. Ему не хотелось ни на кого смотреть.
— Братцы...
Вдруг он обратил внимание на невзрачного молоденького блон-динчика, лицо которого, неизвестно почему, показалось ему очень знакомым. И почувствовал, что силы оставляют его. Он был побежден: он хотел исповедаться. «О нет, нет!»