В следующую пятницу я решил заодно и поужинать: заказал филе хека на гриле, картофель фри ручной нарезки и большой бокал чилийского „совиньон-блан“. Оказалось недурно. А вечером третьей пятницы, когда я поддевал вилкой пенне с горгонзолой и соусом из грецких орехов, в паб вошли кособокий и усатый. Они привычно уселись за столик; бармен, явно знакомый с их потребностями, принес им по маленькой кружке светлого, и они с задумчивым видом тут же начали его прихлебывать. По сторонам они не глазели и уж тем более никого не высматривали; на них тоже никто не обращал внимания. Минут через двадцать пришла заботливого вида чернокожая женщина, которая расплатилась у стойки и увела обоих. Я только смотрел и выжидал. „Время на моей стороне, да, это так“. Песни иногда не врут.
В пабе, как и магазинчике, меня уже считали своим. Я не вступал в общество книголюбов и не участвовал в викторинах, но регулярно занимал столик у окна и подолгу изучал меню. На что я надеялся? Вероятно, на появление молодого социального работника, который сопровождал тот странный квинтет; а если повезет, то и на встречу с коллекционером значков, который показался мне наиболее дружелюбным и общительным. Я запасся терпением, не приложив к этому ни малейшего усилия; просто перестал считать часы и как-то вечером увидел из окна всех пятерых в сопровождении той же чернокожей опекунши. Двое завсегдатаев вошли в паб; трое других под конвоем отправились в магазин.
Оставив на столе шариковую ручку и газету в знак того, что место занято, я вышел. У входа в магазин подхватил желтую пластмассовую корзинку и неторопливо двинулся вдоль стеллажей. В конце прохода вся троица топталась у полки с моющими средствами, серьезно обсуждая, какое выбрать. Проход был узкий; поравнявшись с ними, я громко сказал:
— Разрешите.
Все умолкли, а дурковатый очкарик сразу вжался лицом в стеллаж с хозяйственными товарами. Проходя мимо, я поймал на себе взгляд собирателя значков.
— Добрый вечер! — выговорил я с улыбкой.
Он некоторое время сверлил меня глазами, затем поклонился. Этим дело и кончилось; я вернулся в паб.
Через несколько минут троица присоединилась к двум любителям пива. Опекунша подошла к стойке и сделала заказ. Меня поразило, что эти люди, по-детски шумные на улице, вели себя тише воды, ниже травы и в магазине, и в пабе. Вновь прибывшие получили безалкогольные напитки. Мне послышалось, что кто-то из них произнес „день рожденья“, но я мог ошибаться. Решив, что теперь самое время заказать ужин, я направился к стойке. Определенного плана у меня не было. Трое вновь прибывших, которые еще не успели занять столик, ненавязчиво повернули ко мне головы. Я вторично обратился к фалеристу с приветливым „Добрый вечер!“, и он отреагировал, как в первый раз. Придурковатый оказался прямо передо мной, и я, прежде чем подойти к стойке, внимательно его рассмотрел. На вид ему было под сорок: высокий, бледный, в сильных очках. Мне показалось, он сейчас опять повернется спиной. Но произошло то, чего я никак не ожидал. Он снял очки и посмотрел на меня в упор. У него были спокойные карие глаза.
Почти непроизвольно у меня вырвалось:
— Я — друг Мэри.
Сначала он заулыбался, но тут же пришел в смятение. Отвернулся, стал тихонько канючить, засеменил к индианке и схватил ее за руку. Я подошел к стойке, половиной зада опустился на барный стул и начал изучать меню. Не прошло и минуты, как рядом со мной возникла чернокожая опекунша.
— Прошу прощения, — обратился я к ней. — Надеюсь, я ничего плохого не сделал.
— Не знаю, — ответила она. — Им волноваться вредно. Особенно сейчас.
— Я его видел и раньше, вместе с Мэри, когда она сюда приезжала. Я — ее друг.
Она покосилась на меня, словно оценивая мои намерения и правдивость.
— Тогда вы сами должны понимать, — тихо выговорила она, — правда же?
— Да, разумеется.
Что характерно: я действительно понял. Мне больше не требовались ни фалеристы, ни молодые социальные работники.
Все ответы были написаны у него на лице. Нечасто такое случается, да? По крайней мере, в моем опыте — крайне редко. Все мы что-то такое слышали, что-то читали — и вот оно, найденное свидетельство, наше собственное доказательство. Но когда внешность противоречит словам, мы склонны полагаться на внешность. Бегающий взгляд, вспыхнувший румянец, легкий тик — и все становится ясно. Мы тут же отметаем лицемерие или ложь — и видим неприкрытую истину.
Но тут вышло иначе, гораздо проще. Никакого противоречия не было: я все понял по его лицу. По глазам — по их цвету и выражению, по бледности щек, по контуру скул. Доказательством служили и его рост, и пропорции тела, и мускулатура. Это был сын Адриана. Не видя ни свидетельства о рождении, ни результатов анализа ДНК, я сам это понял и прочувствовал. Да и по времени все совпадало: возраст именно тот.
Моя первая реакция, каюсь, оказалась эгоцентрической. Я поневоле вспомнил, что написал в той части письма, которую адресовал Веронике: „Вопрос только в том, успеешь ли ты забеременеть, пока он не поймет, что ты зануда“. В тот момент это было сказано даже не всерьез — я просто изгалялся, не зная, как бы ее уколоть. На самом деле, пока мы встречались с Вероникой, я находил ее то обворожительной, то загадочной, то придирчивой, но занудой — никогда. И даже сейчас, после многолетнего перерыва — при том, что список прилагательных нуждался в корректировке: несносная, упрямая, высокомерная, но все еще обворожительная, — занудой она не стала. Так что обвинение было столь же несправедливым, сколь и оскорбительным.
Но это еще не все. Стараясь растоптать их обоих, я тогда написал: „Что-то во мне даже надеется, что у вас будет ребенок, потому что я свято верю в месть времени… Но месть должна попадать в точку…“ И дальше: „Поэтому я не желаю, чтобы кара пала на вас. А обрекать невинный плод на такую участь — знать, что он порождение ваших чресл, уж простите за высокопарность, — было бы неоправданной жестокостью“. В буквальном смысле слова „угрызение“ предполагает, что нечто тебя грызет: именно это и делает совесть. Нетрудно представить, как яростно она меня грызла, когда я перечитывал свои слова. Они звучали как древнее проклятие, которое я сам наслал, а потом забыл. Естественно, я не верю… не верил в проклятия. То есть в слова, вызывающие к жизни события. Но сам факт упоминания событий, которые потом стали реальностью, сам факт пожелания зла, которое не преминуло свершиться, по сей день вызывает у меня нечеловеческий ужас. И если даже у меня-юнца, который наслал проклятие, и у меня-старика, который увидел, как оно сбылось, были разные представления о совести, это, как ни чудовищно, не играло никакой роли. Узнай я, пока не началась вся эта заваруха, что Адриан вовсе не покончил с собой, а вопреки здравому смыслу женился на Веронике, что у них родился ребенок, а может и не один, и уже пошли внуки, я бы ответил: „Вот и славно, каждому свое, вы пошли своим путем, я — своим, и без обид“. Но теперь эти бесполезные штампы разбивались о непоколебимую реальность. Время отомстило невинному младенцу. Я вспомнил, как этот несчастный, ущербный человек отвернулся от меня в магазине, вжавшись лицом в рулоны кухонных полотенец и экономичных упаковок многослойной туалетной бумаги, чтобы только не сталкиваться со мной лицом к лицу. Чутье не обмануло его: он знал, к кому нужно поворачиваться спиной. Если жизнь и воздавала по заслугам, то я заслужил, чтобы меня чурались.
За считаные дни до этого случая у меня еще возникали смутные фантазии насчет Вероники, хотя мне было неведомо, как она жила последние сорок с лишним лет. Теперь я получил ответы на многие незаданные вопросы. Она забеременела от Адриана, и — как знать? — потрясение от его самоубийства оказалось губительным для плода, который она носила под сердцем. У нее родился сын, которому поставили диагноз… какой? Социально не приспособлен, нуждается в постоянном наблюдении, эмоциональной и финансовой поддержке. Я не знал, в каком возрасте ему могли поставить такой диагноз. То ли вскоре после рождения, то ли по прошествии обманчиво-спокойных лет, в течение которых Вероника, должно быть, утешала себя тем, что ей осталось после житейского краха. Но потом… сколько лет она шла ради него на жертвы и, возможно, подрабатывала в каких-нибудь клоповниках, чтобы он мог учиться в спецшколе? Со временем ей, наверное, становилось все труднее с ним управляться, и в конце концов, не выдержав этих испытаний, она сдала его на попечение государства. Вообразите, что она при этом чувствовала; вообразите ощущение потери, провала, вины. А я еще жалуюсь, что моя дочь иногда забывает написать мне по электронной почте. И вспоминаю недостойные мысли, которые возникли у меня при встрече с Вероникой на Шатком мосту. Я счел, что вид у нее потасканный и неухоженный; что она издергана, неприветлива, лишена обаяния. На самом-то деле мне повезло, что она снизошла до приветствия. А я еще хотел выцарапать у нее дневник Адриана? Думаю, она его сожгла, и я бы на ее месте поступил точно так же.