Тогда — и еще долго — поделиться мне было не с кем. Не зря же Маргарет говорила: „Решай сам, Тони“. И правда, мне предстояло заново оценить целую полосу своей жизни, а собеседницей моей была только совесть. Переосмыслив судьбу и характер Вероники, я решил вернуться в прошлое и разобраться, что же представлял собой Адриан. Мой друг-философ, который, посмотрев на жизнь в упор, пришел к выводу, что любой разумный, отвечающий за свои действия индивидуум должен иметь право отказаться от непрошеного подарка, и совершил благородный жест, который с каждым уходящим десятилетием все более отчетливо высвечивал компромиссы и малости, из которых складывается жизнь большинства. „Жизнь большинства“: моя жизнь.
Нынче этот образ — живой и мертвый упрек мне и всем на меня похожим — был вывернут наизнанку. „Диплом с отличием, самоубийство с отличием“, как постановили мы с Алексом. Какой же Адриан достался мне теперь? Тот, который сделал ребенка своей подруге, спасовал перед обстоятельствами и нашел, как раньше говорили, „самый легкий выход“. Хотя где уж тут легкость, если отдельная личность в конце концов поднимает себя над великим доминирующим большинством. И как мне было перекалибровать Адриана, чтобы из ниспровергателя, из приверженца Камю, для которого самоубийство — единственная по-настоящему серьезная философская проблема, получился… кто? Не более чем двойник Робсона, которому Эрос и Танатос были до лампочки, как выразился Алекс, когда непримечательный до той поры ученик шестого физико-математического класса покинул этот мир со словами „мама, прости“.
Обсуждая в своем кругу, кем же могла быть подруга Робсона, мы перебрали варианты от стыдливой девственницы до шлюхи с букетом венерических болезней. Никто из нас даже не заикнулся о ребенке и о его будущем. Только сейчас я впервые задумался, какая судьба постигла девушку Робсона и их общего ребенка. Мать — надо думать, моя ровесница, — вполне возможно, еще жива; ребенку, наверное, под полтинник. Неужели он так и живет с убеждением, что „папа“ погиб в аварии? Не исключено, что его отдали на усыновление и он вырос с ощущением собственной ненужности. Но в наши дни усыновленные дети имеют право на розыск своих биологических матерей. Я представил, как могла бы выглядеть такая неловкая, горькая встреча и во что она могла вылиться. Поймал себя на том, что хочу, даже по прошествии стольких лет, извиниться перед девушкой Робсона за ту надменность, с какой мы перемывали ей кости, ни на минуту не подумав, сколько стыда и боли ей пришлось пережить. У меня даже возникло желание найти ее, чтобы получить прощение за нашу черствость, пусть и неведомую ей доселе.
Но эти размышления насчет Робсона и его подруги стали для меня только предлогом, чтобы отвлечься от истории Адриана. Робсону ведь было лет пятнадцать-шестнадцать? Жил он с родителями, которые определенно не относились к либералам. А если девушка на тот момент не достигла шестнадцати, ему грозила статья за изнасилование. Так что общего мало. Адриан, взрослый человек, давно ушедший из родительского дома, был куда умнее бедняги Робсона. В ту пору правило было такое: если твоя девушка забеременела и отказывается делать аборт — женись. Однако Адриан не смог примириться даже с такой условностью. „Как ты думаешь, не оттого ли это случилось, что он был слишком умный?“ — саркастически вопрошала моя мать. Нет, ум здесь ни при чем, а сила духа — тем более. Он не отверг царственным жестом дар бытия; он испугался коляски в коридоре.
Что я понимал в этой жизни, если всегда жил с оглядкой? Если не изведал ни побед, ни поражений, а просто плыл по течению? Если быстро отказался даже от своих жалких амбиций? Если избегал неприятностей и называл это инстинктом выживания? Если платил по счетам, ладил, насколько возможно, со всеми, а вдохновение и отчаяние знал только по романам? А если за что-то себя и упрекал, то всегда безболезненно?
Да, обо всем этом предстояло как следует подумать, когда ко мне пришли очень специфические угрызения совести — в виде раны, нанесенной в конце концов тому, кто всегда уворачивался от ран, за что и поплатился.
„Вон!“ — скомандовала Вероника, въехав на бордюр со скоростью двадцати миль в час. Теперь мне виделся в этом слове более широкий смысл: вон из моей жизни, я не хотела тебя в нее впускать. Напрасно я согласилась с тобой встретиться, а тем более пообедать, напрасно показала тебе своего сына. Вон отсюда! Вон!
Будь у меня ее домашний адрес, можно было бы написать ей нормальное письмо. А так я придумал тему электронного сообщения — „Извинение“, потом исправил на „ИЗВИНЕНИЕ“, но это выглядело как вопль; пришлось восстановить первоначальный вариант. Говорить можно было только начистоту.
Дорогая Вероника.
Понимаю, тебе сейчас меньше всего хочется, чтобы я напоминал о себе, но надеюсь, ты прочтешь это до конца. Ответа не жду. Но я пересмотрел кое-какие свои взгляды и хочу перед тобой извиниться. Я не надеюсь, что ты будешь думать обо мне лучше, а хуже просто некуда. То мое письмо было непростительным. Могу только сказать, что гнусные слова вырвались под влиянием момента. Я сам был потрясен, когда по прошествии долгих лет прочел их заново. Думаю, ты не отдашь мне дневник Адриана. Если ты его сожгла, на этом все. Если нет — он бесспорно принадлежит тебе, поскольку его вел отец твоего сына. Теряюсь в догадках, почему твоя мама завещала его мне, но это уже неважно.
Прости, что доставил тебе столько неприятностей. Ты пыталась мне что-то показать, а я по своей черствости не понял. Желаю вам с сыном спокойной жизни, насколько это возможно. Если когда-нибудь смогу вам быть полезен, надеюсь, ты без колебаний ко мне обратишься.
Твой
Тони.Это все, на что я был способен. Хотелось бы написать получше, но, по крайней мере, я ручался за каждое слово. Я не преследовал никаких тайных целей. Не надеялся что-либо выпросить. Ни дневник, ни расположение Вероники, ни даже прощение.
Не могу сказать, полегчало мне после отправки этого письма или стало только хуже. Я вообще мало что чувствовал. Разве что изнеможение, опустошенность. У меня не возникло желания поделиться с Маргарет. Мои мысли обратились к Сьюзи: какое счастье, когда младенец появляется на свет с руками и ногами, с нормальным мозгом и с таким эмоциональным складом, который позволяет ребенку, девочке, женщине, вести жизнь по собственному выбору. „Желаю, чтобы ты была как все“, — сказал поэт, обращаясь к новорожденной крохе.[32]
Моя жизнь продолжалась. Я по-прежнему рекомендовал книги больным — как выздоравливающим, так и умирающим. Сам тоже кое-что почитывал. Перестал сортировать бытовые отходы. Написал мистеру Ганнеллу, чтобы тот прекратил тяжбу об изъятии дневника. Как-то к вечеру без видимой причины решил прокатиться по Северной кольцевой, сделал кое-какие покупки и поужинал в „Вильгельме IV“. Все мне задавали вопрос: „Отдыхать ездили?“ В магазине я отвечал „да“, в пабе — „нет“. В принципе, это было все равно. Как и многое другое. Я размышлял о событиях прошлых лет и о том, сколь ничтожна была моя роль.
Вначале я подумал, что мне случайно переправили старое сообщение. Но это из-за того, что моя тема „Извинение“ осталась нестертой. Мой текст тоже остался в неприкосновенности. А ее ответ гласил: „Ничего до тебя не доходит. И раньше не доходило, и никогда не дойдет. Не надейся“.
Я сохранил эту переписку во „Входящих“ и время от времени перечитывал. Не укажи я в своем завещании, чтобы меня кремировали, а пепел развеяли по ветру, я бы распорядился, чтобы мне сделали такую надгробную надпись: „Тони Уэбстер. До него так и не дошло“. Нет, в этом есть какая-то мелодрама, слезливость. Может, „Он решил сам“? Да, так лучше, правильнее. Но, по всей вероятности, я бы выбрал „Каждый день — воскресенье“.
Время от времени я ездил на машине в тот магазинчик и в паб. Как ни странно, там у меня всегда возникало ощущение покоя; а вдобавок ощущение цели — возможно, последней настоящей цели в моей жизни. Как и раньше, я не переживаю, что трачу время впустую. На что мне еще тратить время? А обстановка там дружелюбная, лучше, чем в моем районе. Никакого определенного плана у меня не было, но это не новость. У меня уже сто лет „планов“ не было. А возрождение былого чувства к Веронике — если оно и состоялось — едва ли тянет на „план“. Скорее это мимолетный, болезненный порыв, постскриптум к краткой истории унижений.
Как-то раз я спросил у бармена:
— Скажите, пожалуйста, нельзя ли для разнообразия нарезать картофель потоньше?
— Это как?
— Ну, как во Франции — тонкими ломтиками.
— Нет, у нас такого не подают.
— А в меню сказано, что у вас картофель фри — ручной нарезки.