Помнишь, я тебе газетную вырезку присылала, фото свое? Где я в красивой лыжной шапочке с помпоном стою, натираю длинную и легкую эстонскую лыжу мазью? И в мазях лыжных я не разбираюсь, и шапочка чужая на мне — сам фотограф и дал. А дистанцию я бежала в кроличьей мужской ушанке, очень жаркой и тоже, кстати сказать, чужой, обронила ее на подъеме, где-то на половине пути, обозлилась еще пуще… До сих пор не пойму, что трудней было: километры до финиша пробежать или рассказать об этом на бумаге!
Началось это, как многое в моей жизни начиналось, с недоразумения. Позапрошлой зимой, как раз после катания на санках, после которого мне не то плакать хотелось, не то петь. Физкультурой и спортом у вас на заводе ведает солидный, но очень уж низкорослый мужчина — бывший акробат, говорят, «верхний», который у других, более массивных и могучих, стоит на плечах и всякое такое; между прочим, мастер спорта СССР. Круг его обязанностей довольно обширен: производственная гимнастика в цехах и отделах, комплекс ГТО, которому сейчас столько внимания уделяют, стадион заводской, оба спортзала, склады инвентаря и общее руководство занятиями по всем видам спорта, включая городки, шахматы и шашки, но исключая футбол и хоккей с шайбой, которыми помимо штатных тренеров командует и дирекция завода, и завком профсоюза, и все, кому не лень и пост позволяет, поэтому, наверное, и успехов никаких нет: у семи нянек дитя без глазу…
Этот-то спортначальник с помощниками и организовал первенство завода по лыжам — оформлял освобождения от работы, чего, если дело, конечно, не касается всеми обожаемого футбол-хоккея, приходится добиваться с боем; следил, чтобы все подразделения, включая охрану, где одни старики, все цехи — и основные, и вспомогательные — выставили полностью укомплектованные команды. Статистика охвата была важна, цифирь в отчете! Но все это я сообразила потом. А тогда прибежали, ошеломили: «Давай, Наташа! Вся надежда на тебя: молодая, здоровая! Честь цеха под угрозой!» — я и согласилась. Честь — дело серьезное, надо ее беречь! «Ладно, — говорю. — Только я не очень-то в этом деле, зря не рассчитывайте!..» — «Ничего, — отвечают. Обрадовались! — Ты, главное, до финиша доберись, не подведи нас — не сойди с дистанции! Пошли на склад — костюм получишь, пьексы. Какой у тебя размер ноги?» Ну, ответила им. А что это такое — «пьексы»? Иду за ними, голову ломаю. Оказалось, ничего особенного: ботинки лыжные из грубой кожи, и на каждом — цифры размера, белой масляной краской намалеваны, неряшливо, от руки.
В полутемном складе нагрузили меня вещами. Целый ворох! «Вот тут, — бумагу с ручкой дают, — распишись…» Лыжный костюм мне достался линяло-голубой, ношеный. Стирали и гладили его, видно, в прачечной: поточным методом, грубо. Уже дома, вечером, продергивая на «всякий пожарный» лишнюю резинку в пояс шаровар или как они там зовутся на спортивном жаргоне, я подумала, что к казенным вещам мы все относимся столь же небрежно, как Галя к моим и Катькиным. Для Гали все, что есть в комнате, делится на «наше», общее, и «мое». Всем «нашим», то есть Катькиным и моим, она пользуется спокойно, без спросу, будь то мое платье любимое или Катькина польская тушь для ресниц, с огромной переплатой купленная у цыганки, а вот ее, личное, только попробуй тронь! В ее тапочки ноги сунь, например. Затяжной истерики не миновать. Надолго потом закаешься!
Утром в трех заказных задастых львовских автобусах нас повезли за город, на место соревнований. Сзади катил зеленый грузовичок, в крытом кузове которого навалом, будто дрова, лежали связки палок и лыж. В нашем автобусе веселились и пели бодрые песни, сзади кто-то украдкой курил в рукав, а я думала, что автобусы другого, не львовского, а ликинского автобусного завода, расположенного где-то под Москвой, — рейсовые автобусы, которые ходят между станцией и Дорофеевом, проезжая и через наше Сверкуново, куда хуже, чем те, на которых мы едем сейчас: и дорожная тряска в тех ощущается гораздо сильней, и — главное — в них куда меньше сидячих мест. Ведь это же мука — час с лишним простоять на ребристом подпрыгивающем полу! Может, они в городах и хороши, эти автобусы ЛИАЗа, когда по гладкому за пятачок нужно проехать две-три остановки, но в наших условиях, когда счет идет на десятки километров, а дороги… Душу вон из людей вытряхивает такая езда!
На месте, куда быстро доехали, началась неразбериха и суета. И всюду мелькал этот, главный по спорту, без шапки, маленький, с седым ежиком и висками. Бумагами размахивал, бранил кого-то за нерасторопность. Я топталась в сторонке, пальто в автобусе оставила, мерзла. Потом на спину мне, как и другим девчонкам, моим соперницам, английскими булавками пришпилили номер. Встала я на лыжи, смазанные по погоде кем-то из знатоков, застегнула крепления, и вдруг — смех: что, мол, за лыжница такая, в платочке? Меня будто током дернуло! «Ах, — думаю, — вы!..» Тут парень знакомый — тот самый, который галстуков завязывать не умеет, а недавно подловил меня на числе капитанских звезд, — нахлобучил мне на голову свою ушанку. Платок мой остался у него в руках. Потом мне, растерянной, обиженной и обозленной, крикнули: «Внимание! Хоп, Наташа! Пошла!..» — и легонько толкнули меня в спину.
Об остальном я тебе писала, Володя. Хорошо помню, как трудно далось мне это письмо. Одной бумаги извела сколько — рвала, комкала, начинала сначала. Слова бунтовали. Не подчинялись, и все тут! Губу закушу, новую страницу беру, а у самой ноги болят — ноют, мочи нет, одеревенели от перегрузки. Теперь-то я поняла, что вперед по лыжне — быстрей, быстрей! — меня гнала не просто злость, как я считала тогда, а нечто иное: желание доказать… Кому? Что? Это не имело значения. Им! Всем! А там пусть хоть лопнет сердце. Я не знала, что тот, кто обгоняет, вправе требовать себе лыжню, и обходила раньше стартовавших соперниц прямо по снежной целине, проваливаясь чуть не по колено. Мелькнут, уйдут назад чужие недоуменные глаза, и снова я вижу перед собой только две белые разъезженные колеи, которым нет и не может быть конца, слышу лишь мокрый клекот собственного дыхания…
Но в том письме, если ты помнишь, было и про иззябшие голые березки на пригорках, и про траурно-зеленые елочки, которые стоят, не шелохнутся, будто солдаты в строю, ждут предновогодних ночных гостей с топорами и пилами, а еще — про голубые тени на снегу и цепочки крестиков — следы птиц. Так вот, ничего этого я, конечно, в тот раз заметить не успела, вперед, вперед, а голубых теней не было вообще — денек выдался пасмурный, серый, и снег больше всего смахивал на пепел. И однако, все это было. Было! Только раньше, четыре года, целую жизнь назад.
К дальним лыжным прогулкам я пристрастилась еще дома, в ту зиму, когда я ходила в восьмой класс — сидела за одной партой с телесно вполне оформившейся, могучей, будто Артемида-охотница, Светкой Чесноковой, второгодницей, подсказывала ей, как могла, давала списывать, решала за нее варианты по математике. Ободранные, стертые лыжи принадлежали брату Витьке, которого к тому времени призвали в армию; палки были бамбуковые, для меня, пожалуй, длинноваты; застежки полужестких креплений похожи на запоры молочных фляг. Часами, случалось, бродила, до темноты. Аж заиндевею вся, словно дерево! Уже не видно уютных дымков над далекими крышами, уже взамен их в стремительно сгущающейся тьме призывно сияют медовые электрические огонечки, обещающие людской говор, еду, тепло, а мне все домой возвращаться неохота.
А почему? Да потому, наверное, что в Старых Выселках — в давние, еще дореволюционные, столыпинские времена, говорят, несколько изб отбежали от села на полверсты, да там и остановились, остались — жил да был мальчик один, Митя Бабушкин, года на два меня постарше, тоже большой любитель лыж. И всегда-то мои встречи с ним происходили как бы нечаянно, под тихие возгласы удивления и узнавания, и ничто в мире, казалось, кроме землетрясения и войны, не могло отменить наших неназначенных свиданий. Заслышу, бывало, как он насвистывает из «Серенады солнечной долины», а сердечко так и замрет от счастья. Однако на людях, в школе, ни он ко мне, ни я к нему. Ни шагу! Вот так и шло. Кажется, даже не здоровались.
Бабушкин — прозвище уличное, а не фамилия: пока его беспутная мать металась по окраинам страны, устраивая свою личную жизнь, меняя адреса и профессии, Митю, неизвестно, на какие шиши, растила бабушка — темноликая, крутого нрава старуха, летом приезжавшая в магазинчик сельпо за покупками на старинном дамском велосипеде. Но внук с нею ладил. Он вообще был хороший. И есть, наверное, если жизнь не испортила. Была ли я влюблена в него? Пожалуй, да. Немножко! Девчоночья, немая и почтительная влюбленность в старшего по возрасту и уму. И в самой этой почтительности была гарантия тайны, гарантия немоты. Он ничего не замечал, конечно. Или — не знаю уж — сознательно не желал замечать.
О чем мы разговаривали? Ни за что не угадаешь! Об астрономии и прочих холодных, возвышенных предметах. Ему хотелось в университет, хотелось всю жизнь потом провести у окуляров телескопа, где-нибудь в горах, где воздух чист и свеж, но жизнь распорядилась по-своему, и уехал он в летное училище. Сначала присылал поздравительные открытки, потом и они приходить перестали. Может быть, водоворот новой, военной, молодой, насыщенной жизни затянул его с головой, не давал и не дает оглянуться, а может, ему просто неловко вспоминать о пятнадцатилетней глупышке, которая, приоткрыв рот, внимала его красноречию. Не знаю, не знаю…