Мама с волнением посмотрела на меня:
— Ну, как там? — спросила она.
— А что — вообще ничего! — бодро шмыгая после мороза носом, ответил я.
— А-а… папа родимый! — она махнула рукой.
Да, конечно… с точки зрения закрепления нашей семьи в Ленинграде всё это было безумием! Ведь мы же в Ленинград приехали жить! — тут мама была права абсолютно. И большое спасибо ей за то, что она не последовала советам горевестниц, что советовали ей: «Собирайся, Алевтина, с детишками, и переезжай! Спасай семью!» Да, от такого «спасения» мы все были бы в шоке, и особенно я — тут в городе появлялось всё больше важного, интересного… Ради нас, собственно, мама старалась, сохраняя дом и прописку… и спасибо ей! А отец, конечно, — не от мира сего!.. Я вспомнил, как мы с ним и с одним моим приятелем собирались пойти в роскошный, беломраморный кинотеатр «Родина» на отличный фильм «Чапаев». Мы с другом ждали его до без одной минуты начало, наконец, не выдержав, продали билет одному из многочисленных желающих… и тут из-за угла неторопливо вышел отец! Он шёл неторопливо и сосредоточенно, как верблюд… сеанс уже начался — но он навряд ли думал об этом… вдруг остановился у витрины углового магазина и, потрясённо откинувшись, долго смотрел… «Что он там мог увидеть такого особенного?» — я закипал яростью!
Наконец он отдёрнулся от витрины и, загребая ногами, неторопливо направился к нам.
— А… привет… ну что? — он как бы сосредоточенно сморщился, выражая внимание.
— Всё! — яростно вымолвил я. — Опоздал, начался сеанс! Продали твой билет!
— Как?! — он был потрясён.
…Да, конечно… от такого подхода к жизни счастья светило немного, и мать была права, повторяя: «Блаженный!» На старости лет оказался в бараке! Но постоянной его задумчивости можно и позавидовать, — выходил он из задумчивости всегда довольный!
Помню его весёлые рассказы о том, как в молодости он, читая, налетел на столб, как выбил молодой, но уже лысой головой стекло на почте, не заметив его. У меня эти истории вызывали, однако, не осуждение, а смутную зависть… неспроста же он налетел на столб — что-то настолько его увлекло!..
Вспомнил я и наши с ним мечты — как мы собирались с ним на охоту, шаркали валенками по паркету, изображая лыжи… обсуждали покупку доберман-пинчера — горячо, с подробностями… ничего не сбылось, но почему-то запомнилось.
Всё это так горячо вспомнилось теперь, потому что всё зашаталось. А ведь была хорошая семья! Помню, как я нетерпеливо в темноте спальни ждал их прихода из театра — и как являлись они — нарядные, довольные, и обязательно приносили нам что-нибудь театрально-необычное — пирожное, шоколад.
А теперь трещина разлуки никак не могла сузиться, всё, что было плохого — всплыло, а хорошее при такой жизни не могло существовать. И отцу, конечно, было не выдержать одиночества и бесприютности в своей пустыне…
И вот мы все сидим на кроватях в нашей длинной комнате (вся она была заставлена кроватями — бабушкиной, моей, Эли, Оли), тесно сидим на кроватях вместе с мамой и отцом — тесно, обнявшись, но объятие это отчаянное — и все плачем.
Оказалось, что измученный отец не выдержал голода и одиночества вдали от дома и нашёл там очаг — в чём сейчас нам и признался.
Плачет и отец. Потом все вроде успокаиваются — инцидент, вроде бы, весь позади.
— Ну вот и хорошо. Поплакали, и будет! — счастливо улыбаясь сквозь слёзы, говорит старшая сестра Эля.
Но оказалось, что под слёзы и улыбки (так легче!) мы перешли самый трудный перевал — и дальше всё покатилось быстрей! Что стоили все те искренние умиления и клятвы, когда на следующее утро отец снова уехал в туманную даль? Таков ход всякой беды — сначала она мелькнёт вскользь — как нелепость, невероятная чушь, потом, возбудившись, все скопом набрасываются на неё, бессильно терзают, и пережив этот самый трудный момент, она потом распространяется уже тихо и грозно. У нас дома перестали об этом говорить — хотя у всех было предчувствие, что ничего не прошло, а наоборот — приходит. Но что было делать? Только бросаться со всем скарбом, со всеми детишками десантом туда — но такие драматические действия не в духе нашей семьи, да и большинство людей на такое не способны; многие даже тонут молча. Разумеется, есть такие люди, которые сразу же повышают голос, не боясь обозначить горе, наступающую беду. Может, они и ворочают жизнью, добиваются своего… но большинство людей в наши дни обозначают горе лишь повышенной тишиной.
Так в тишине всё и произошло — и, наверное, правильно мы делали, занимаясь каждый своими делами, увлекаясь в это время совсем другим. Если б мы начали «бороться» — наверное, кроме нескольких сцен дурного вкуса ничего бы не получили. Так всё тихо таяло и растаяло, наконец. Честно скажу — первый выходной, в который не появился отец, я даже и не запомнил, не запомнил и второй, и третий. Вместо одной истины: у нас всё прекрасно, отличная семья, — проступила другая: нашей весёлой семьи больше не существует.
С волнением я рассматриваю семейные фотографии — и как назло их не так уж много… в основном — одна серия… Однажды родители, посовещавшись (когда-то много волнений посвящали они нашему воспитанию!), решили провести нас по красивейшим местам Петербурга («Ведь они, кроме своих переулков, ничего не видят!»). Был приглашён и знаменитый институтский фотограф. Сначала, помню, этих карточек было много, теперь сохранилась только одна: мы все вместе стоим у памятника Николаю возле Исаакия. Сзади — мать и отец, впереди Эля, Оля и я. Всё благополучно на этом снимке. Интересно — всё дальнейшее существовало уже тогда или могло пойти по-другому? Являются беды постепенно или сразу? Вот про что я думаю теперь, в разгаре — а может, уже и на спаде своей собственной жизни.
Одно только я могу сказать: почти ничего в жизни не бывает однозначным или одноцветным. В моей жизни, например, с уходом отца появилась некоторая свобода, возможность манёвра… именно благодаря этому я смог прийти к тому, к чему пришёл. Если бы отец жил с нами, то он вряд ли имел бы право терпеть мои немыслимые эскапады (например, трёхлетнее неподвижное лежание на диване якобы в глубоких размышлениях). А так — он этого не видел — и ему легче, и мне. Иначе была бы война, неизвестно чем бы кончившаяся. Да я и сам в роли отца не потерпел бы таких выходок, какие допускал я, будучи сыном! А так — всё как-то образовалось, и самую тревожную и самую смутную часть жизни прошёл я не на его глазах… потому что в любую трудную минуту тревога множится пропорционально количеству глаз. А так — легче.
Но легче, конечно, было мне, а не матери. Если для меня такой поворот был лишь одним из неожиданных (и интересных!) вариантов простирающейся передо мной огромной жизни, то для мамы это было совсем другое: крушение главного, единственного варианта — никакого другого уже не было и быть не могло… уцелели лишь мелочи: детишки, да несколько общих друзей, как последний зыбкий мостик над бездной, но и они исчезали: они любили весёлую, тёплую семью, а она исчезла.
Лет десять или пятнадцать после этого мать не могла успокоиться, прийти в себя. Какое спокойствие тут могло быть? Она то притворялась лихорадочно весёлой (все молча и скорбно смотрели на неё), то старалась небрежно внушать, что ничего не случилось, временный лишь разлад (все неловко отводили глаза), потом всё чаще проступала надсада:
«Ну что он мог, увалень деревенский? Разве это диссертация у него была? Я сразу сказала: “Знаешь, Георгий, — над ней очень ещё много надо работать!” И я сразу энергично взялась за дело. У нас в институте был редактор, армянка — очень культурная женщина. И мы с ней всю диссертацию прошли, слово за словом. А так бы он не видал никакой защиты как своих ушей!»
Правда, это говорилось уже о докторской диссертации — что-то всё же, наверное, там было вложено и отцом — хотя, конечно, и мама помогала. Всё, ясное дело, было нелегко. Помню — мы дома ждём отца в день защиты… все сроки прошли… и тут в нашей проходной кухне звякает звонок, появляется сморщившийся в досаде отец, бьёт в сердцах кулаком по столу:
— Нет! Учёный совет не собрался!
И мать сверхспокойным своим тоном, слегка поучительно подняв бровь, говорит ему, что этого и следовало ожидать… что тот и этот открыто ненавидят отца… а эти двое хоть и улыбаются, но ставят подножки, и пока не будет отзыва такого-то… Отец, понурясь, слушает, голос мамы всё твёрже и уверенней…
Да — тяжело терять всё сразу — ведь вложено столько усилий — вся, в сущности, жизнь!
Переживала, конечно, и бабушка… одна дочь (тётя Люда) вообще не замужем, у второй, вроде, было так хорошо… Сын, дядя Валя, оказался в Рязани… до этого он (инженер) жил в Кемерово, поднимал тяжёлую промышленность с помощью зеков (как ясно теперь, не только уголовных), потом оказался в Рязани… То ли от рода своей деятельности, то ли от рождения отличался он замкнутостью, мрачноватостью… помню две-три неловких встречи, суровое лицо на фотографии, шинель с инженерными петлицами. Из сундука семейных реликвий время от времени вынимался и вытирался чёрный, с аппетитно щёлкающими ручками приёмник, сделанный им… и снова с почтением убирался… исчез теперь и приёмник! Помню появившуюся в нашей семье фотографию весёлой и — как бы сказать? — несколько легкомысленной, с игривыми ямочками и кудряшками, молодой — гораздо моложе его — жены дяди Вали. Ещё и в детстве я ощущал некоторый привкус осуждения по этому делу… как-то в нашей семье жениться было принято по другим критериям… вообще в нашей семье было не принято быть красивыми. Потом она появилась у нас, всех развеселила и всем понравилась… Потом — через сколько лет? — смутная тревога в ночи, детям ничего не сообщалось. Утром — «официальное сообщение»: весёлая жена хмурого дяди Вали скончалась. Всё. Застрял только в мозгу обрывок ночной маминой фразы: «Мне кажется, советская женщина не имела права так поступать!» Валентин не появлялся, горестно молчал. Бабушка ходила, вздыхая… ведь это всё — и Алевтина, и Людмила, и Валентин — были её кровные дети — и надо же, как нескладно получается! Конец, практически, жизни, и всё разваливается! Никто, кстати, не гарантирует и нам, что нас не ждёт приблизительно такой же итог! Но хоть наша семья пока что грела её! Вскоре у нас появился сын Валентина Вовка, похожий на покойную мать — весёлый, румяный… развеселивший нашу семью — говорливый, немножко картавый… однажды во дворе он полез на гору канализационных труб, и они покатились на него, одна прокатилась по лицу… помню опухший его широкий нос, обиженные всхлипывания… наши весёлые утешения… наша семья грела и других, и вот — остыла.