— Так вот, — сказал он. — В нескольких местах занесло Пионерную траншею. Особенно в районе двести двадцатого — двести двадцать шестого километров. В других местах меньше.
— Кто сказал? — с живостью вскочив и садясь на кровати, спросил Хорев. У него сделались круглые, испуганные глаза, как будто его внезапно, среди ночи, разбудили.
— Ермасов сказал. Он летит на трассу с четырехчасовым самолетом.
— Куда летит?
— К нам на Инчу.
— А кто ему сообщил?
Карабаш, не отвечая, быстрыми движениями приводил в порядок свою постель, собирал вещи, засовывал бумаги в портфель, потом взял со стола шляпу и нахлобучил ее.
— Сообщили, — сказал он. — Идемте.
— Сейчас, сейчас… — Хорев в волнении кружил по комнате. Он обдумывал внезапную, поразившую его новость и одновременно искал свою шляпу, найти которую было трудно. Наконец он увидел шляпу под кроватью Карабаша, схватил ее и выбежал на улицу.
Карабаш уже шагал, не оглядываясь, по направлению базарной площади, где была остановка автобуса. Получилось так, что в автобусе они сели на разные скамейки. На аэродроме тоже не удалось поговорить. И только в самолете, в маленьком, бутылочного цвета «Ан-2», где пассажиры сидели двумя рядами друг против друга, Карабаш и Хорев сели вместе. Оглушительно трещал мотор. Самолет трясся, покачивался и по временам точно сваливался с одной ступеньки на другую.
Все пассажиры сидели молча, и Карабаш и Хорев тоже молчали. Карабаш чувствовал, что Хорев давно хочет что-то сказать, но сдерживается. Он почти физически ощущал напряженное, скованное молчание Хорева. Было очень душно. Карабаш снял шляпу, пальцами стряхнул капли пота со лба и сказал:
— Вы должны радоваться, что мой участок передали «Западу». Теперь эта заваруха вас не касается.
— Как? — переспросил Хорев. Очень шумел мотор.
Карабаш повторил то же самое громче. Хорев повернул к нему лицо с тем отчужденным и брезгливым выражением, какое было у него вчера, когда он пришел в буфет за ключом.
— Меня это касается чрезвычайно близко! — сердито закричал он, брызгая в ухо Карабаша слюной. — Потому что я был один из тех, кто предупреждал об опасности! Но с Ермасовым невозможно спорить! Меня называли кетменщиком! Вот плоды ваших экспериментов, вашей инициативы! И вы еще слишком молоды, чтобы упрекать меня в некрасивых поступках, — понятно?
Лицо его покраснело, уши стали малиновые, он отвернулся. Он выкрикнул все, что хотел.
Карабаш засмеялся и не ответил. Он вытер ладонью ухо, повернулся к Хореву спиной и стал смотреть в иллюминатор. Внизу текла залитая полдневным жаром, безобразная, рябая пустыня. «Какая сволочь, — подумал Карабаш. — Какая огромная плоская и никому не нужная сволочь. Ну, погоди ж ты: мне бы хоть пятнадцать бульдозеров, и я из тебя дух вышибу, гадина!»
Прошла еще неделя — Марютин не возвращался. Аманов уехал за ним вдогонку и тоже пропал. Гусейн Алиев, шофер с автолавки, сказал, будто сменщики ремонт экскаватора вовсе забросили и собираются, по примеру Егерса, садиться на бульдозер. Каждый день в забое рядом с поселком проводятся испытания: Карабаш и другие начальники там безвылазно.
А в лагере, где остались две машины и четыре человека, наступила тишина и перемена жизни.
Началось это после бури. И дело было даже не в том, что работы прибавилось, что ветром завеяло траншею, перемешало рашу — вынутый грунт — и пришлось спорить с прорабом и выяснять, где бриньковская раша, а где нагаевская, и сколько было вынуто, и куда что отвеялось, а в том, что изменился весь настрой жизни. Стало тихо и скучно. На рассвете молчком наливались чаем, вечерами разговоры были только насчет грунта, кубов, прораба. Да Иван с Беки еще ударились в учебу: собрались поступать в Сагаметский заочный техникум, накупили тетрадей, книжек, запирались после смены, а то и днем в будке, зубрили напропалую. Готовились к экзаменам, Байнуров помогал: сам недавний студент.
Когда приехал Марютин, — а приехал он с пятью бульдозерами, с цистерной горючего и с четырнадцатью рабочими, из которых было шесть машинистов, и среди них Мартын Егерс, четыре ученика, слесари и кладовщик, — в первую же минуту Марина ему сказала: так и так, мол, папа, мы с Семенычем поженились, и можешь нас поздравить.
Марютин, конечно, кое-какие слухи слыхал, но не придавал им значения, а теперь, услышав эдакое серьезное, совершенно растерялся. Некоторое время он стоял перед Мариной, блуждая глазами, мял в руке кепку и не мог вымолвить ни слова.
— Насчет поздравлений — что ж… Наше вам… Это да… — Наконец выдавил бессмысленное: — Расписались разве?
— Нет еще.
— Ну да, верно. Негде тут.
— Мы распишемся. Вот он возьмет три отельных дня, поедем в Мары и распишемся.
— Ну да, ну да… Я вот про что: он тебе по годам в отцы годится. Меня чуть помлаже.
— Ой, папка! А ты забыл, что сам говорил?
— Что?
— Что ему самый возраст, чтоб семью заводить и все хозяйство. Забыл?
— Если с женщиной подходящей, это да, это правильно. Ладно, что толковать! Пошли в хату…
В «хату» Марютин вошел с некоторым страхом, хотя вид на себя напустил важный и даже суровый. Нагаев курил, сидя на койке. Он был в белой, праздничной рубашке, в темно-синих брюках от нового костюма и в желтых модельных полуботинках. Мужчины поздоровались молча. Марютин сел на койку, а Марина — рядом с Нагаевым и, улыбаясь, подхватила его под руку и придвинулась к нему, как будто приготовилась фотографироваться.
Избегая глядеть на них, Марютин покашливал и собирался с мыслями. Поздравление комом стояло в горле. Нагаев смотрел насмешливо и нахально и никак не располагал к тому, чтобы отечески благословлять его, однако произнести что-нибудь требовалось.
— Значит, так, — сказал Марютин. — Что получается? Папаша за дверь, а вы — раз-раз и обкрутились. Здорово, молодцы!
Он засмеялся и почувствовал облегчение.
— Молодцы, ребята! — повторил он. — Значит, папаше и отлучиться нельзя? Так выходит?
— Долго ли умеючи, — сказал Нагаев и, вытащив из-под койки бутылку ашхабадской водки, поставил ее на ящик. Бутылку эту удалось под секретом и с изрядной наценкой достать у Гусейна Алиева.
— Нет, так выходит? — сказал Марютин. — Чуть папаша из дома, а тут, значит, готово дело. Это прямо здорово… — И он еще долго, пока разливали водку, резали хлеб и открывали банки с тресковой печенью и с компотом из абрикосов, мусолил эту мысль и сам смеялся, потому что шутка казалась ему очень смешной и удачной.
После первой стопки стало совсем просто. Нагаев принялся расспрашивать Марютина о работе, и они стали говорить о бульдозерах и проговорили на эту тему часа два, до тех пор, пока не прибежал Беки и не сказал, что прораб Байнуров созывает всех на собрание.
В котловине, где прежде стояли три будки, теперь раскидывался поселок. Среди новых механизаторов было несколько знаменитых на стройке имен: тракторист Сапаров, супруги Котович, которые раньше работали на скрепере, а теперь взяли бульдозер, и Богаэддин Ибадуллаев.
Богаэддин, или Богдан, как его называли попросту, попал на стройку в пятьдесят четвертом году, после амнистии. Тогда пришла большая группа бывших уголовников. Многие из них за три года отсеялись, не вынесли жары, труда, постной жизни, других пришлось выставить со стройки силой, а некоторые получили специальность и стали работать. Те немногие, которые задержались и втянулись в рабочую жизнь, теперь работали отлично.
Богаэддин провел в лагерях четырнадцать лет. Если бы не амнистия, он бы сидел еще восемь. Он был настоящий, первостатейный вор, из тех, которые называют себя «вор в законе». Когда его освободили, ему исполнилось тридцать три года.
На Сагамете он пришел к Гохбергу:
— Хотел бы, гражданин начальник, работать в вашей конторе.
— Где вы сидели и сколько? — спросил Гохберг.
— Откуда узнали? Ах, черт… проговорился… Товарищ начальник.
Специальностей у Богаэддина было много, но все нетрудовые. Гохберг назначил его учеником на бульдозер. Выучился он удивительно быстро, за три месяца, — парень проворный, башковитый, и в руках железная сила — заводную ручку от легковушки без труда гнул. Некоторые из любопытства спрашивали: окончательно ли отбился от прежнего? Говорил — окончательно. Надоела, говорил, волчья жизнь.
Но про то, как вырвался из волчьей стаи, никому не рассказывал и не расскажет, наверно, еще долго.
В прошлом году Богаэддин поехал на родину, в Махачкалу, и там женился на учительнице. Сам он осетин, жену взял русскую. Она жила в Сагамете, преподавала в первых классах, а к мужу на Инче приезжала по субботам — когда на попутных машинах, а когда самолетом: двадцать минут.
Богаэддин, Сапаров со своими сменщиками, Марютин и Чары Аманов поселились в одной большой палатке, где стояли семь коек. На седьмой койке спал кладовщик-заправщик Терентий Фомич. На стройке совсем не было стариков и старух. Фомич считался стариком, хотя ему было всего лишь пятьдесят шесть, и волосы у него были не седые, а пегие и торчали клочками вокруг глянцевитой и крепкой, загорелой лысины. Фомич был деликатен, уступчив, обо всем рассуждал по совести и всему тихо удивлялся: «Неужто так и спите голяками? Ай-ай-ай! И гадюк не боитесь? Ну-ну! И неужто такие деньги громадные? Ай, господи…» Ему тут было все в новинку. Еще четыре месяца назад он жил на Брянщине и работал в какой-то заготконторе.