— Включил бы ты радио.
— Сейчас лучше не надо, — сказал Андрей.
— Хочется же узнать, что делается. В Синистре сегодня лигу организуют. Включи, пожалуйста.
— Не люблю я радио слушать. Да и сейчас, к сожалению, это все равно невозможно. Смотри, в нем и батареек- то нет. — И смотритель показал на задней панели взломанное, пустое гнездо, откуда кто-то вытащил батарейки.
Он достал небольшую бутылочку денатурата, разлил его по кружкам, добавил туда воды, потом стал строгать в них еловую чурочку, чтобы спирт пропитался ароматом смолы.
— Если ты не против, я жену сейчас заберу, — сказал где-то около полудня Северин Спиридон.
Андрей посмотрел на платок у Эльвиры на голове, потом перевел взгляд на нижнюю часть ее живота.
— Ради Бога, — кивнул он.
— Растревожил меня немного запах этого человека, не хотелось бы мне сегодня одному оставаться. Разреши ей со мной провести весь день, а вечером я ее, как обычно, отправлю.
— Забирай, она ведь твоя.
Андрей еще какое-то время выпивал в одиночку, глядя в окно, на котором жужжали весенние мухи. За окном расстилались поляны, над ними плыли облака. Ближе к вечеру он вышел наружу, прошелся по мокрым, топким от талой воды лугам. На перевале, вокруг разбросанных по склонам двух-трех заимок, не было ни души; лишь за серыми сугробами, что тихо умирали на опушке леса, за грудами лилового льда мелькал иногда огненный лисий хвост.
Андрей уже собрался возвращаться домой, когда на серпантине появилась длинная колонна грузовиков с зажженными фарами; они двигались к перевалу. Все они были закрыты брезентом; в иных гремели дубинки, цепи, железные прутья, другие были набиты притихшими, дремлющими людьми. Следом вихрился удушливый, пропитанный запахом спирта и порошка от вшей воздух залов ожидания.
Недалеко от дома, в колее на дороге Андрей увидел одинокий шарик — человеческий глаз. Вернее, глазное яблоко с налипшей на нем, перемолотой колесами грязью, желтоватой жижей дорожных рытвин; но, вне всяких сомнений, это был глаз. На нем еще сохранился маслянистый блеск, такой же, как у вчерашнего пришельца.
Домик дорожного смотрителя все еще полон был запахом чужака. Андрей оставил открытой дверь, настежь распахнул окно. И до заката сидел, облокотившись на подоконник, на сквозняке, куря трубку, набитую чабрецом. Потом с ведром воды и маленькой саперной лопаткой спустился к дороге: чей бы тот глаз ни был, надо было его похоронить. Но глаза в колее уже не было. На фиолетовом небосводе сияла высвеченная ушедшим за горизонт солнцем оранжево-красная двойная полоска, похожая на лыжню, что вела по полянам с перевала в урочище Колинда. Андрей ждал, сидя перед открытым окном; над перевалом уже веяло ароматом весны, лес даже после заката звенел птичьими голосами. Над драночной кровлей избы Северина Спиридона появился курчавый дымок; в безветрии он поднимался вверх, серебристой фатой окутывая луну.
«Нынче напрасно я, кажется, ее жду, — думал Андрей Бодор, дорожный смотритель. — С сегодняшнего дня ведь вступает в силу комендантский час».
Он был слегка раздосадован, что его обвели вокруг пальца: хитрюга сосед, уводя жену, наверняка на это и рассчитывал втайне. Потом Андрей представил, как будет удивлен Северин, когда, встав на колени в ярком свете горящих еловых шишек, окажется перед голым Эльвириным животом, лицом к лицу с голой правдой.
12. (Шуба Никифора Тесковины)
Когда возле ночного товарного поезда, на перроне, нашли Петру Коннерт, дочку машиниста, она была еще жива, но попросила доставить ее прямо в покойницкую при казарме. Из Синистры она ехала на тормозной площадке, а когда поезд остановился, вывалилась оттуда и больше уже не двигалась; лишь темная жидкость растекалась из-под нее во всех направлениях. Отец, Петер Коннерт, положил ее, как мешок с зерном, на скрипучую тачку и повез среди ночи вдоль по темной деревне.
С началом весны в покойницкой дел прибавилось. Горные стрелки часто посылали за Андреем, дорожным смотрителем, просили подежурить при трупах; он соглашался, за пузырек борного спирта. Вот и сейчас он помог положить девушку на серый от застарелой грязи каменный стол. На ее теле было множество ран, оставленных стрелами, пиками, пулями; жизнь из нее удалилась еще до рассвета. Накануне в Синистре случились беспорядки: по улицам, размахивая театральной бутафорией, толпами ходили кукольники и скоморохи.
Андрей, как обычно, первым делом открыл в покойницкой вентиляционные отверстия; но вместо росного, напоенного свежими ароматами воздуха снаружи хлынула мерзкая вонь. Такими весенними утрами долину переполняет дурманящий запах волчьего лыка, раскрывшегося предыдущей ночью; но то, что просачивалось сейчас через щели, было запахом человеческих испражнений, испражнений горных стрелков, разбавленных затхлым зловонием денатурата.
Когда рассвело и ночной туман уполз в горы, обнажив двор казармы, обнаружился и источник вони. Повсюду, на ограде, на стенах — даже на стенах покойницкой — виднелись написанные тягучей коричневой жижей слова: «…вашу мать». Видать, кое-кто из синистринских бунтарей добрался и до Добрина.
Когда время дежурства кончилось, за Андреем пришла полковник Кока Мавродин. В тот день предстояло распределить на природоохранной территории новые личные медальоны — на щиколотки, на запястья. Вездеход ждал перед проходной, на заднем сиденье валялся пеньковый мешок, полный жестяных блях с выдавленными на них именами. Когда вездеход вывернул на дорогу, в глаза им бросилось снежное пятно на склоне в форме собаки, с громадными коричневыми буквами: «…вашу мать».
— Это Геза Кёкень, — сказала Кока Мавродин-Махмудия. — Узнаю его почерк. Интересно, где он взял столько дерьма?
Весна была в самом разгаре; речка, мутная от талых вод, вся в обильных водопадах, бесновалась между мокрыми, блестящими, покрытыми пеной камнями, на которых прыгали трясогузки. По берегам, в траве, словно какие-то таинственные свечки, пылали лиловые огоньки неожиданно распустившейся карликовой горечавки.
— Признаюсь вам, Андрей: устала я.
— Нехорошо, барышня, что вы меня посвящаете в свои тайны.
— Да… Как-то вырвалось.
Когда вездеход идет вверх по долине, звук мотора уносится в узком пространстве далеко вперед, и как только машина минует шлагбаум перед постом полковника Жана Томойоаги, наверху уже знают: едет кто-то от горных стрелков. Вездеход еще одолевает последний поворот, а в конце дороги, среди маслянистых луж, обычно уже топчется Никифор Тесковина.
Сейчас среди луж скакало лишь несколько ворон, и над драночной крышей не было синеватых завитушек древесного дыма; дверь качалась сама по себе, от касаний ветра.
Никифор Тесковина, спиной к двери, искал что-то, склонившись над грудой мешков, котомок, переметных сум. Должно быть, он хорошо слышал рев вездехода на крутом подъеме, чавканье его колес по грязи, потом легкие шаги Коки Мавродин на пороге — однако даже не оглянулся назад. Две его черноволосые дочери, закутанные в платки, сжав колени, сидели на краешке топчана. На ногах у них были новенькие, скроенные из резиновых покрышек лапти с белыми онучами, как в самый большой праздник.
— Уезжаете? — спросила, переступая через узлы, Кока Мавродин.
— Я-то? — Никифор Тесковина завязал ближайшую суму и лишь после этого выпрямился.
— Столько узлов… Вот я и подумала.
— А. Просто люблю иногда барахлишко свое перекладывать.
— Так что, привязывать им? — спросил Андрей, бросая на стол мешок с именными жестянками. — Или теперь ни к чему?
— По мне — можете привязывать.
Ноги у девочек под белыми онучами были шершавы от грязи и пахли грибами. Пока Андрей возился с пластинками, руки у них дрожали, в глазах стояли хрустальные капли величиной с ягоду.
— В последнее время все просто помешались: так и норовят уехать куда-нибудь, — сказала Кока Мавродин. — Вижу, вас тоже это поветрие захватило.
— Да нет, я свое барахло привожу в порядок.
Но Кока Мавродин этих слов уже не слыхала. Выйдя из буфета, она прошла мимо вездехода к началу тропинки, что вела в распадок, к дому Гезы Хутиры. Андрей, бросив за плечо мешок, в котором гремели жестяные медальоны, двинулся следом за ней. Никифор Тесковина, дождавшись, пока Кока Мавродин скроется за деревьями, поцокал языком, подзывая Андрея.
— Ну, что?
Никифор молча ждал, пока Андрей подойдет ближе. И тогда, схватив его за отвороты бушлата, притянул к себе.
— Ты когда-то сказал, что отблагодаришь, если я тебе составлю протекцию. Сейчас можешь отблагодарить. Очень тебя прошу, дай двадцатку. Я имею в виду — долларов. У тебя, я знаю, есть из чего.
— Никак невозможно, — покачал головой Андрей. — Все что угодно, только не это. Только доллары не проси, Никифор!