— Еще за ужин не сел, а уже расхваливаешь хозяина, — съязвила она. — Он мне через два дня на третий письма пишет, о чем — говорить не буду. И каждый раз жалуется на бессонницу, надоело до смерти. Какое мне дело до его бессонницы? Я же не врач! — По лицу ее было видно, что она прекрасно знает, какое отношение имеет к ней бессонница Чжао.
— В первой песне «Шицзина» сказано: «Эта девушка хороша, скромна. Он грустил в ночи, он томился днем». Значит, его письма продолжают старейшую традицию китайской культуры.
Су вспыхнула:
— Человек достоин сочувствия, ему везет меньше, чем тебе. А ты не ценишь этого, знай себе потешаешься над другими. Хунцзянь, ты мне таким не нравишься! Впредь я буду стараться сделать тебя добрее к людям.
Напуганный такой перспективой, Фан прикусил язык. Распрощавшись с Су до вечера, он в плохом настроении вернулся к себе и решил, что больше тянуть с объяснением нельзя.
В ресторане Фан застал двух гостей, о которых говорила Су. Один был сутулый, лобастый, с большими глазами за золотым пенсне, в пиджаке со слишком длинными рукавами; на его бледном безусом лице не было ни морщинки, и его можно было принять за молоденькую женщину или за мальчика-переростка. У другого был открытый, вдохновенный взгляд, прямой нос, словно к лицу этого человека лестницу приставили. Вся его внешность, в том числе изящно повязанный галстук, вызвала у Фана немую зависть. Чжао Синьмэй радушно приветствовал Фана и сообщил ему, что сутулый — философ по имени Чу Шэньмин, а второй, Дун Сечуань, только что вернулся из Чехословакии, где служил военным атташе в китайской миссии. Он хорошо пишет стихи в старом стиле и вообще весьма талантлив.
Настоящее имя философа было Цзябао, что буквально означает «Домашнее сокровище». Обладатель этого имени счел его пошлым и, следуя примеру Спинозы, сменил его, стал звать себя Шэньмин, что значит «Пронзающий мысленным взором». В детстве будущего философа одни считали вундеркиндом, другие — душевнобольным. Он не закончил ни высшей, ни средней, ни даже начальной школы, ибо не находил учителей, достойных наставлять и экзаменовать его. Женщин он не выносил до такой степени, что, будучи сильно близоруким, долго не хотел надевать очки, чтобы не видеть женских лиц. Он любил говорить, что в людях заложено два начала — небесное и животное, но в нем самом только небесное.
Перелистывая иностранные журналы, он разыскивал адреса известных философов, писал им письма, расхваливал их труды, причем выдавал за собственное мнение слегка переиначенные отзывы рецензентов из тех же журналов. Надо заметить, что среди западных интеллектуалов философы больше других сетуют на судьбу: у них нет ни авторитета представителей точных наук, ни популярности писателей. И когда с другого конца света некто присылал им почтительное письмо, они едва ли не теряли рассудок от радости. В их представлении Китай был невежественной, отсталой, первобытной страной, а этот китаец писал довольно разумные вещи… И они в ответных письмах величали Чу Шэньмина основоположником китайской философии, а кое-кто послал ему и свои книги. Но когда он писал им вторично, ответов уже не приходило. Дело в том, что честолюбивые старцы, похваляясь друг перед другом письмами из Китая, быстро выяснили, что Чу Шэньмин всех подряд именовал величайшими философами современности, и это вызывало в них разочарование и гнев.
С помощью десятка писем от западных философов Чу приводил в трепет всех своих знакомых, а один меценат из богатых сановников дал ему десять тысяч для поездки за океан. Из всех знаменитостей один Бергсон не состоял с ним в переписке, ибо не терпел случайных знакомств, скрывал свой адрес и номер телефона. Приехав в Европу, Чу через издательство отправил Бергсону письмо с просьбой назначить ему время встречи, однако оно вернулось нераспечатанным. С этого момента Чу стал ярым противником интуитивизма. Зато противник Бергсона Рассел пригласил китайского гостя на чашку чаю, и Чу стал изучать математическую логику. За океаном ему пришлось надеть очки, и его отношение к женщинам стало меняться. Женоненавистник Ду Шэньцин чуял присутствие женщин, даже отделенных от него тремя комнатами; Чу Шэньмин обладал столь же острым чутьем, но женщины теперь уже влекли его к себе. Встречая в книге по математической логике термин a posteriori[74], он мысленно переделывал его в posterior[75], знак «X» он читал «kiss»[76]. Хорошо еще, что он не был знаком с диалогом Платона «Тимей», а то бы «X» еще больше заинтересовал его[77].
Сейчас он безбедно жил на ежемесячные субсидии государственного банка, переводя на английский язык сочинение своего мецената о мировоззрении китайцев.
Что касается Дун Сечуаня, то отец его, Дун Исунь, был известным эрудитом старой школы; будучи чиновником при республике, он хранил преданность Цинской империи. Он всегда заявлял, что не честолюбив, и не лгал при этом, ибо был воплощенным корыстолюбцем. Сына он обожал и считал продолжателем семейных традиций, однако учиться его не принуждал. Стоило Дун Сечуаню кое-как окончить военное училище в Пекине, как отец с помощью старых связей нашел ему выгодное место. Имея способности, сын научился у отца сочинять стихи в классическом стиле, чем заслужил одобрение старых литераторов. В Китае всегда было немало литературно образованных военачальников — не то что во Франции, где всякого генерала, способного хоть что-нибудь сочинить, тут же избирают в Академию. Военное дарование Дун Сечуаня было примерно таким же, как и у прежних литераторов из военных, стихи же могли сделать честь и не только военному. Литературные занятия отнимали у него много времени, что мешало продвижению по службе, но было на руку его подчиненным. Став военным атташе, он не столько занимался делами, сколько критиковал начальников и сослуживцев за стилистические ляпсусы при составлении бумаг, в результате чего был отозван на родину. Едва появившись дома, он уже собирался в Гонконг искать себе новое занятие.
Фан почувствовал уважение к Дун Сечуаню, особенно после рассказа Чжао о его отце.
— Стихи вашего батюшки, господина Исуня, известны всей стране. Но вы не только продолжаете его дело, вы сочетаете таланты военные и литературные, а это случается нечасто.
Фану казалось, что он достаточно польстил новому знакомому, но тот сказал:
— Видите ли, моя поэтическая манера не похожа на отцовскую. В молодые годы он не ставил перед собой такие возвышенные цели, как я. Он и поныне не может отделаться от влияния Хуан Чжунцзэ и Гун Цзычжэня[78], я же с самого начала стал писать в стиле «тунгуан»[79].
Фан не решился продолжать разговор. Чжао подозвал официанта и в последний раз просмотрел составленное накануне меню. Дун Сечуань велел принести ему кисть с тушечницей и стал с удивившей Фана быстротой что-то писать на чайном столике. Чу Шэньмин сидел неподвижно и молчал, словно предавшись самосозерцанию, и улыбался столь загадочной улыбкой, что ей позавидовала бы Мона Лиза. Фан заговорил с ним:
— Какими проблемами философии вы заняты, господин Чу?
Тот вдруг всполошился и, едва удостоив Фана взглядом, обратился к хозяину:
— Старина, когда же придет мисс Су? Мне впервые в жизни приходится ждать женщину.
Чжао хотел было ответить, но увидел склонившегося над столиком Дун Сечуаня:
— Что ты там пишешь?
— Стихи, — ответил тот, не поднимая головы.
— Пиши побольше. Люблю твои стихи, хотя вообще в поэзии я профан. Зато моя приятельница мисс Су и сама пишет в новом стиле, и в старом хорошо разбирается. Покажи ей, что ты там сочиняешь.
Дун отложил кисть и уперся пальцем в лоб, как бы вспоминая какую-то строку, потом стал писать и говорить одновременно:
— Разве можно сравнивать стихи в старом и новом стиле? Как-то в Лушане я беседовал с другом нашего дома, почтенным Чэнь Саньюанем. Разговор случайно коснулся новых стихов. Оказалось, что старик знаком с некоторыми из них. Так вот, он сказал, что только в стихах Сюй Чжимо[80] видит кое-какие достоинства, но и они в лучшем случае напоминают поэзию Ян Цзи[81] и его современников. Ну а женщины создают лишь второсортную поэзию. В самом деле, и у птиц поют одни самцы. К примеру — петух.
— А почему, скажите, в европейских стихах о соловьях часто говорится в женском роде? — не согласился хозяин.
Чу Шэньмин, большой дока в вопросах пола, отпарировал:
— У соловьев самки вообще безголосые, поют только самцы!
В это время вошла Су. Чжао как хозяин стола посвятил ей все свое внимание. Дун, едва поздоровавшись, перестал смотреть в ее сторону. Видимо, эрудиты старой школы внушили ему: когда имеешь дело с певичками — можешь позволять себе всякие вольности, что же касается жен приятелей, то даже пялить на них глаза — дело неподобающее. В то же время философ жадно уставился на гостью; его глаза впились в нее «подобно выпущенным из пистолета пулям» (как выразился Шеллинг об идее Абсолюта), пробив предварительно стекла пенсне. Чжао сообщил: