— Так все сходилось… одно к одному…
— Вы правы, и все-таки…
— Да, вы правы, я никогда в жизни не видел евреев… И это было для нас даже запретной темой, но правда и то, что все-таки мы о них всегда немножечко думали…
— Ну, пусть не всегда, пусть иногда…
— Не знаю. Какое-то неприятное грызущее чувство…
— Что евреи заморочили мне голову и помешали выполнить свой долг…
— Нет, никаких головных уборов…
— Нет, не было у них и этих косичек за ушами. Я тоже прекрасно помню те картинки в энциклопедии, и сразу бы поостерегся… Нет, бабушка, они выглядели совершенно нормально, в том-то и дело, люди как люди. Но, бабушка, если вы допили чай, давайте продолжим путь, чтобы не пришлось плутать в темноте…
— Нет, бабушка, я не передумал, и надеюсь, что и вы не передумали… Когда еще вам доведется попасть в такие места? Во мраке, который сгустится скоро над нашей Германией и покроет всех нас, вы будете вспоминать об этом ласковом свете, который струится в море, и, может, сознание того, что этот свет был более трех лет в нашей безраздельной власти, послужит вам утешением…
— Нет, совсем недалеко, я клянусь… Сто-двести метров, не больше, и склон пологий, подниматься легко и приятно. А мне очень важно, чтобы мы посмотрели и на восток.
— Да, чтобы понять мой рассказ, исключительно для этой цели… Приехали бы вы сюда на несколько месяцев раньше, я не заставил бы вас подниматься на этот холм, а выдал бы вам защитные очки, посадил бы в коляску своего мотоцикла и мы объездили бы весь остров вдоль и поперек, я не оставил бы вас в покое до тех пор, пока вы не увидели бы все горы и бухты, монастыри и храмы, но вы почему-то задержались, а тем временем остров ускользает из-под наших ног, еще немного и нам будет принадлежать здесь только флаг, который развевается над комендатурой. А потому беритесь опять за эту петлю — недаром я привязал ее к поясу, — и я обещаю, что дотащу вас до самого верха…
— Потихоньку-потихоньку…
— Обещаю… Сейчас-сейчас…
— Все, как на духу, ничего не утаю…
— Совершенно верно.
— Нет, это важно, послушайте. Итак, я стал сопоставлять… Но вспомните, ведь и вы сами что-то почувствовали; помните, вы, возмутившись, сказали: "еврейские теории, ученые — евреи"?
— Да… Так и я — очнулся от сна среди ночи и понял: Боже мой, да они же евреи! И стало мне вдруг так грустно…
— Может быть, «грустно» не то слово, может быть, горько или обидно. Неужто на самом деле? Даже здесь? Даже на этом далеком и удивительном острове? Между морем и солнцем? Средь руин древнейшей культуры? И здесь они хотят опередить нас? Как они вообще сюда попали?
— Потому что я подумал — ведь все очень просто: зачем бы это два грека вставали чуть свет, как только война подкралась к их дому, зачем бы они навьючивали на мула мешки с сахаром и мукой, консервами и приправами, если не для того, чтобы приготовить себе убежище? А с чего бы грекам вообще думать первым делом об убежище, да еще на долгое время, если они на самом деле не евреи, которые знают не только, что мы победим, но и что ожидает их в случае нашей победы?
— Ну уж на особую любовь им рассчитывать не приходилось…
— Да, ведь даже сюда дошли слухи из Восточной Европы о том, как мы вплотную занимаемся там еврейским вопросом. Я вспомнил, как у них буквально душа ушла в пятки в ту секунду, когда они увидали меня. И еще, помните, он сам сказал, что родился не на Крите, а в маленьком захолустном городке в Азии, название которого не хотел говорить, и, может быть, бабушка, тайна, которую он изо всех сил оберегал, хоронил в себе, и свела его в могилу…
— Сейчас, сейчас… Я приготовил вам еще один небольшой сюрприз…
— И вот, бабушка, с тех пор мне не давала покоя мысль, что меня все-таки запутали евреи, что это в конце концов выплывет наружу и еще более осложнит мое положение, поэтому я твердо решил: я не покину этот остров до тех пор, пока не выясню всю правду и, если понадобится, не приму необходимых мер. И когда в конце ноября на Крит прибыл майор Бруно Шмелинг со своими жандармами, чтобы на смену общеармейскому дилетантству поставить полицейский профессионализм, которым славится наша военная жандармерия, и первым делом освободил тюрьму из заточения в музее, что было насмешкой, и перевел ее в большее здание, глухое, с подвальными помещениями — тогда-то и пригодилась винодельня, которую вы видите справа, в глубине площади…
— Да… с малюсенькими окошками…
— Когда-то там был большой процветающий винодельный завод, и с тех пор, как Шмелинг переоборудовал его под тюрьму, здесь опять закипела работа, причем, вы не поверите, бабушка, все функции винодельни сохранились — изменилось только сырье. И вот, бабушка, когда нас переводили из музея на завод, Шмелинг заметил меня в колонне заключенных — одинокого и всеми забытого немецкого солдата, десантника из боевых частей, осужденного без суда, с приговором, который умом не постичь; он отделил меня от остальных и стал выяснять, в чем дело, а когда разобрался, решил на свой страх и риск немедленно освободить меня и направить туда, где мне место, то есть на восточный фронт, в Шестую армию, которая с наступлением холодов стала истово потреблять солдат, как огонь, жадно пожирающий валежник. Но я, бабушка, — тут я опять должен признаться в грехе — постарался так расписать перед ним свое "сиротство"…
— Нет, только в армейском плане: моя, мол, рота уничтожена поголовно, и Четвертого полка, к которому я принадлежал, тоже уже не существует, и оберет Фридрих Штанцлер погиб, и даже знаки различия этого полка были с меня содраны, а потому я стал упрашивать его не посылать меня разыскивать мертвецов на востоке, а перевести поскорее в какую-нибудь нормальную поныне здравствующую часть, самое же простое, пусть он прикомандирует меня к своей жандармерии, ведь на этом отменном острове и жандармы должны быть самыми отменными…
— Да, бабушка, я сам вызвался служить в жандармерии…
— Как это предательство? Это уж слишком!
— Почему запятнал доброе имя? Как вы можете так говорить? Да и вообще, кому здесь известно это имя…
— Разве жандармерия не воюет как все, только на свой лад?
— Ну, по крайней мере, за правду… Я же сказал: на свой лад…
— Нет, и это, как поле боя… Сейчас вы поймете…
— Может, у Шмелинга и не было таких полномочий, однако он, не колеблясь, применил их с безапелляционностью офицера тайной полиции, которая стала явной, но вскоре опять, по-видимому, превратится в тайную.
— Не знаю, бабушка, может быть, ему понравился я, а может, мой странный и путаный рассказ. Может, он решил, что внедрение абстрактных идей пойдет на пользу жандармерии или, по крайней мере, повысит культурный уровень жандармов. Но скорее всего, бабушка, он просто поступил, как поступил бы на его месте любой здравомыслящий командир: перед ним квалифицированный санитар, почему бы не пополнить им, а заодно и его медицинским снаряжением, свою часть? Так он и сделал. Мои носилки и санитарная сумка тут же нашлись, они простояли все время на складе в музее, и в сумке, кроме бинтов, лекарств и заплесневелого пайка, я нашел — подумайте, бабушка, что? — документ, который я вытащил из шинели Мани-отца после того, как он отдал Богу душу. Если бы вы знали, бабушка, сколько удостоверений личности и свидетельств о рождении жителей острова с тех пор прошло через мои руки; я стал таким крупным специалистом по ним, что Шмелинг даже в шутку прозвал меня "старшим по опознанию личности", но ни один документ впоследствии не доставил мне такого удовлетворения, как этот, потому что я сразу же убедился насколько я был проницателен, насколько блестяще все вычислил, насколько верным было мое подозрение…
— Нет, в таких документах не пишут национальность, но там указывается адрес, дата и место рождения, и, стало быть, я узнал, как называется тот маленький заброшенный город в Малой Азии, где родился гражданин Мани.
— Угадайте…
— И все-таки, бабушка…
— Это совсем не трудно…
— Вы знаете его прекрасно, и до того, как вы стали вместе с другими возвещать, что Бог — мертв, вы даже время от времени упоминали его в песнопениях…
— Багдад? При чем тут Багдад? В каких это псалмах есть слово о Багдаде?
— Но это же очень просто… ну, бабушка…
— Да это же Иерусалим, просто-напросто…
— Да, конечно, совсем не обязательно еврей, может, араб, или грек, или турок, или англичанин — кто только не рождается в Иерусалиме, но все остальные — это только препятствие, которое приходится устранять, не они на самом деле наши враги, евреи же — тайный мотив всех наших действий, фактор, стоящий за всем, чего мы хотели бы добиться в этой войне. Поэтому, бабушка, я не мог больше сидеть сложа руки, ведь я был уже осквернен общением с ними, и если они еще не покинули этот остров, то я был обязан разоблачить их, потому что, как же мы можем искать очищения в древнем лоне наших прапрадедов, как заповедал нам старый учитель Кох, если там уже копошатся эти "проклятые евреи" и по своей природной наглости претендуют на соучастие даже здесь, даже в нашем мифологическом прошлом…