А сейчас в переулках, круто сбегавших вниз, к Днестру, за камышовыми крышами, прозрачными садами и пустыми огородами ленинградка Прокофьева видела подёрнутую туманной дымкой речную пойму – схваченное льдом извилисто-белёсое русло и бурые тростниковые чащи с матовыми проплешинами озёр.
– Там вы охотитесь? – кивнула Александра Витольдовна в сторону матовых пятен. – Я слышала, вы несколько лет назад стали в Молдавии знаменитостью – больше всего волков подстрелили. Это правда?
– Почти правда. Если быть точным, то больше всех настрелял егерь из Чобруч – одиннадцать особей. Я только девять. В тот год их развелась тьма-тьмущая, и Кишинёв объявил конкурс на их истребление. Мы стали делать засидки – это такие укрытия, чаще всего на деревьях. Ночью подманивали прикормкой. А когда они подходили, стреляли в них. Дуплетом. Сложность в том, что больше двух за ночь взять не удавалось, остальные уходили.
– И всё это вон в тех плавнях?
– Там редко. Обычно на холмистых склонах, у оврагов. А в плавнях весной и осенью мы стреляем вальдшнепов и уток. Так развлекается и подкармливает себя большая часть здешнего мужского населения. В том числе и наш завуч Афанасьев.
– По-моему, он к вам чересчур критичен. Не находите?
Боясь показаться наивной, Прокофьева сопровождала свои реплики затаённой усмешкой, адресованной словно бы и самой себе, а не только собеседнику.
– Пожалуй, да. Но это потому, что я лучше его стреляю. Шучу.
– И всё-таки?
– Причина, я думаю, в чрезмерном педантизме Семёна Матвеевича. Его требования сочинять подробные поурочные планы для меня невыносимы, хотя я их исправно пишу. Правда, с устными, для завуча, ироническими комментариями, на которые он слишком серьёзно реагирует. Но, согласитесь, уроки не могут быть одинаковы, они тоже зависят от настроения, от, извините, чувств, которые трудно планировать.
– Но должна же быть во всём какая-то регламентация.
– Только не в сфере чувств… Я тут как-то на этот счёт стишки сочинил, шуточные, конечно:
Я каждый день живу по плану,
По плану ем, по плану сплю,
По плану составляю планы,
Но не по плану я люблю…
– Поэтому и живёте на два дома?! Знаете, ваше обитание в хатке, переделанной из летней кухни, производит на всех странное впечатление. Особенно – на районное начальство.
– Но тем не менее наше начальство прекрасно осведомлено: живу я с женой и сыном во-он в том длинном доме с аистиным гнездом на крыше. А хатка моя почти рядом, в переулке, две минуты ходьбы. В ней у меня что-то вроде кабинета для проверки тетрадей и хранения охотничьих принадлежностей, а то ведь мой шустрый сын, знаете ли, норовит их инспектировать. И – никакого масонского общества, клянусь вам! Заходят, правда, мальчишки поговорить про охоту и рыбалку, но в масоны они не годятся. Хотите, заходите и вы с ними. Поболтаем.
Прокофьевой пора было сворачивать, и, прощаясь, она сказала:
– Как бы вы к планам ни относились, постарайтесь всё-таки наладить отношения с Афанасьевым. Ладно?
Она улыбнулась, но в голосе её легко улавливалась некая начальственная прохладца. «…И улыбка у неё, – подумал Бессонов, усмехнувшись, – мраморная. Богиня Афродита, прибывшая с далёкого Севера».
…У переулка, который вёл к его хатке, Бессонов, не сворачивая, толкнул калитку, пересёк широкий двор, поднялся на крыльцо левой половины дома – там его семья снимала две комнаты и небольшую терраску, увитую виноградными плетями с высохшей прошлогодней листвой. Дом этот обладал счастливой отметиной: на гребне крытой камышом широкой крыши громоздилось пышное, сплетённое из торчащих веток аистиное гнездо, пустовавшее зимой и обитаемое летом. В нём две длинноногие белые птицы с чёрной окантовкой широких крыльев в мае – июне высиживали яйца, а всю остальную часть лета выкармливали птенцов, ничуть не смущаясь близостью людей, наблюдавших их семейную жизнь.
На террасе сопровождавшая Бессонова собака привычно улеглась у двери в прихожую, зная: хозяин здесь задержится ненадолго.
В доме слышались два, звучавших одновременно, голоса: женский что-то напористо и звонко объяснял, детский в ответ канючил плаксиво, но – с угрожающей интонацией. Кроме обычного конфликта сына с матерью из серии «можно-нельзя» Бессонова ждала в доме и другая новость: уволилась нянька Марикуца, девушка из соседнего села Коркмазы, помогавшая Бессоновым по хозяйству.
– Если быть точной, – с нервным хохотком объяснила мужу из кухни Лучия Ивановна, невысокая женщина с аккуратно уложенными короной косицами, энергично отчищавшая кастрюлю от подгоревшей каши, – это я её, как там по-русски, отбрила. То есть отправила в отставку.
За обедом, наскоро приготовленным, она рассказала (всё с тем же смешливым изумлением), как, вернувшись из школы после третьего урока, ещё на пороге почувствовала запах подгоревшей каши, кинулась в детскую, увидела обоих, Марикуцу и пятилетнего Алексея, стоявшими на коленях перед маленькой, исполненной на картоне иконкой – нянька учила его класть поклоны и произносить молитвы.
– Я, конечно, за свободу вероисповедания, – с усмешкой объясняла мужу Лучия Ивановна, – но категорически против подгоревшей каши и некормленого ребёнка. Tu me comprends[1], я надеюсь.
Бессонов понимал жену. Конечно, дело не только в сгоревшей каше – Марикуца была третьей ушедшей от них нянькой. Лучия Ивановна расставалась с ними, несмотря на тут же возникавшие бытовые тяготы, сразу после того, как только взгляды очередной девушки, хлопотавшей по дому, задерживались на её муже чуть дольше обычного. К тому же все они, по мнению Лучии Ивановны, были очень медлительны и не слишком трудолюбивы. («Как это по-русски, – смеясь, комментировала Бессонова-Кожухарь, – «лень-матушка раньше их родилась» – так, да?»)
Сама же она была быстрой, успевала всё, теребила и подгоняла всех, не переставая шутить и подсмеиваться над всеми.
Это когда-то нравилось Бессонову. Особенно в ту пору, когда они были студентами Ясского университета и бродили по улицам (их фигуры – его долговязая и её хрупкая, ему по плечо – останавливали на себе взгляды прохожих, издалека слышавших её неумолкающий звонкий голос). И потом, когда, оказавшись в разных странах (она – в Румынии, а он – в советской Молдавии), переписывались, и её письма, казалось, звучали её смешком, её напористыми интонациями. И уже здесь, когда начинали свою семейную жизнь, снимая в крестьянских домах свободные комнаты, находя в неудобствах кочевья забавные подробности, достойные вышучивания.
Но последнее время эти особенности характера Лучии Ивановны стали утомлять Бессонова. Впрочем, его утомлял и сын, ни на чём подолгу не сосредоточивавшийся, досаждавший отцу хаотическими вопросами и настырными (как у мамы!) интонациями.
10 Бежал зигзагами
Если честно, не хотелось Витьке выполнять пионерское поручение, объявленное ему на классном часе Ниной Николаевной.
Да, он не спорит – его подшефный Санька Ищенко, хронический лентяй и двоечник, действительно позорит их класс. Да, ему, Виктору Афанасьеву, отличнику и активисту, не удалось подтянуть Саньку. И всё-таки непонятно, зачем ехать к его родителям, живущим в Пуркарах, только для того, чтобы сообщить им об этом. Они что, не знают?
Но Нина Николаевна немедленно пресекла критику своего поручения:
– Я надеюсь, ты, пионер Афанасьев, не утратил своей сознательности? Тебе лишь нужно выразить его родителям мнение коллектива.
И вот наступил день, когда нужно ехать и выражать это мнение. А как заставить себя делать то, чего не хочется, но – надо? Оказалось, довольно просто: нужно, как это делает Нина Николаевна, вопросительно приподнять сдвинутые брови, напрячь взгляд, сжать губы и мысленно спросить её металлическим голосом: «Ученик Ищенко, долго вы ещё будете позорить честь шестого класса?» То есть как бы надеть на себя лицо учительницы.
С таким именно лицом Виктор Афанасьев в начищенных пахучим кремом кирзачах и в новенькой, недавно купленной стёганке с хлястиком явился воскресным утром в интернат, где с понедельника до субботы обретались ученики русской школы, приезжавшие из окрестных молдавских сел.
Санька Ищенко, нечесаный и неумытый, копной валялся на кровати поверх одеяла, ныл, морща курносый нос. Домой он ехать не желал, у него будто бы всё болело – голова, живот и даже ушибленная позавчера нога. Но Виктор был неумолим.
Они вышли на улицу, оказавшись на площади, возле чайной, под козырьком остановки, ровно через три минуты после отправления автобуса на Пуркары. Зато удалось сесть на попутку. В кузове полуторки, груженной досками, минут двадцать они тряслись по кочковатой дороге, вдоль тянувшейся слева прозрачной лесополосы, занесенной вчерашним снегом. Справа, в заволоченной туманом пойме, белела излучина Днестра, обнимавшая подёрнутые ржавчиной камышовые заросли с оловянными проплешинами стариц.