Васта Трубкина. Нет моих деточек дорогих.
Клава. Вызволи нас, Васта, вызволи.
Еремей Лысов вскочил, молит. Заступушка! Страшно ведь.
Федосей Авдеенок. Чего копошишься, Еремей? Руки-то так и дрожат.
Иван Авдеенок. Вастушка, не бери грех на душу. Вызволи!
Марк Кляус. Грех? А кто отец греха — э-о! Кто его на свет пустил — э-а! Они думают, что?.. Показывает на полицаев. Они за дела страшатся, а слово-то как? Они и слову погребатели. Вот оно! Человечье слово уходит от нас. А им-то что? Воют, ревут, ровно псы мерзящие. Руцкого-то не жалко, рвут кускам.
Григорий Шевайтийский. Братеня, как нас резиной-то поздравляли. Ты это им попомни, как меня-то по жопе да по спине. Бороду рвали — во. Показывает.
Семен Ребятников. Чего тосковать, старые нынче дешевы.
Григорий Шевайтийский. Мне бы документ какой достараться — ужо наказан, высечен всенародно.
Васта Трубкина. Народу-то-о-о! Глядят на меня дети, а я и сказать не знаю. Где иду — там валюсь. Прям порезали — чуть не кускам. А девочка промнута штыком, полный глаз — так наструился, так и наструился. Плачет.
Марк Кляус. Вастушка, все ваше беру. Ваше — на меня. Валите… Уйдем отсюдова, Васта! Ах, горюша, долго я тебя ждал…
Да ты пособи-тка мне, Вастушка,
Э-о!
Да не спокинь-то меня, Боже,
Э-о-о-о!
А я то бесстыдное беру,
Э-а!
А я-то плачуще поволоку,
Э-у!
Пусть мерзящие псы
рвут одного меня.
Э-и!
А ты не спокинь меня, Вастушка,
Э-а!
В последний-то мой крик
Не спокинь меня!
Рогатые тянут Марка Кляуса за одежду, уходят музыканты, полицаи тоже понемножку освобождают пролом. Один из них, нечисти этой, скатывает ковер.
Нюра Шевайтийская. Чего, Васта, задумалась? Иди!
Марк Кляус, пытаясь вырваться из рук рогатых. А слово-то я нашел. Оттолкнул их. Кто же, окромя меня! Кто же, окромя меня! Одному и волочить. Огонь — первое слово! Кричит. Огонь! Рогатые снова схватили, тянут. А другое слово в небе. Яко Давид, прокричу.
Рогатые выталкивают его.
Вдалеке слышится, как играют евреи-музыканты. Остальные молчат. В проломе остается только один немец с автоматом. Уж и он почернел, солнце село — только с востока розовеет. Васта идет за перегородку, молится.
Васта Трубкина. Отче наш, Иже еси на небесех, да святится имя Твое… Стихает голосом. Господи, тяжка моя ноша. Не опружить мне. Куда горе-то подевать? Ни в топучем болоте утопить, ни в какой сторонушке нет мне заступушки… Будь проклят этот Марк Кляус. Ой, прости, Господи, прости, Господи, прости, Господи… Ой, не он. Война коготнула, с мясом выдернула. А теперь-то чего? Богородица, Пресвятая Дева, чего мне поделывать? Взыграла молвинка, всю меня осветила. Правда, собираться надо.
Васта подходит к сундуку. Отвалив тяжелую крышку, достает старинную одежду. Вновь закрывает сундук, садится на него, держа в руках одежду.
Васта Трубкина. Ой, грех, прости, Господи, Марка Кляуса. Не ОН, я к нему вязалась. А он и обнять меня страшился. А как время расставаться, орешь во всю мявку — ой-ёй-ёй… А ведь думала, ночами мечталось: счастье мне отхватится. Какой здоровый парень был, в силе, мешки с мукой пуда в три — и ломит в гору от мельнички, да и я девкой песнохорка была, вкладистая, как в радиве пела, — куда это все присохло? Летела пава через три поля, ой, уронила пава сизокрылушки… Надо идти-то одеваться. Встает и опять садится. Он и ныне-то, Марк Кляус, говорливый, а ранее как? Не уговорит, дак обвяжет, все слова такие хорошие скует, и не заметишь как, на голос сильно умелый. До войны народ праздничный был — найдут какой лужок, дак там и праздник. «Сударушку» зачнут играть… А еще эту — зубоскалистую: «Раз — портянка, два — портянка…» Бойкой был и в разуме, — в праздник выпьет, а другой день, спаси Бог, — ворота на запор… Корову управлю и к нему бегу — все тянуло, тянуло… Дивно. Давно то было… Ранее-то и я на здоровье не обижалась, щеки как для выставки. Встает, примеряет на себя вышитую рубаху, синий сарафан, атласную жилетку. А где ж у меня гайтан серебряный? Надевает на шею гайтан. Выкрикивает. Без тулупа добра молодца не женят, а без жакетки девку замуж не берут, без атласника сама я не пойду. Ну чего, Марк Кляус, хороша невеста? Когда мне счастье отхватится? Все снимает, опять прячет в сундук. Сидит долго молча, потом тихо говорит: А ныне-то все во мне спеклось, одичалось, как мелкий хмель на хохлах тех… Все небо мое в громе, да с перевалом.
Помнишь, как шли по лесу, дивились: телега скрипит, едет телега немазаная, а это лебеди летели, кричали… Отлетели наши белые лебедушки, заступило горе черное. Все у меня теперь старешное — и изба в землю ушла. Как детей у меня забрали жиганы — погляди, вытягивает руки, руци меня враз остарели. Привиделось мне, будто сижу на пенечке в лесе.
Хмыляет мимо волк старый, язык на сторону — да ко мне. Тут, у ног у моих, лег. Лежит. Привалил чуть посля медведь. Облапил меня сзади. Мне тепло. Тихо… А жду чего-то. Глядь, лошадь белая цокает. Медведь с волком задрожали враз. А я-то, горюша, уже поняла: то не лошадь белая, а смерть моя, оглянулась — и смехом так, смехом на меня скалится.
Васта опять идет к сундуку. Открывает.
Васта Трубкина. Чему быть, того не миновать.
Снова надевает все праздничное.
Федосей Авдеенок. Гдей-то у ей квас. Я бы кваску испил.
Еремей Лысов. А я бы овсяных блинов нахрястал. Люблю, спаси Бог.
Наклонив голову, ни на кого не глядя, из-за перегородки тихо выходит Васта Трубкина. Она идет не в пролом, а в дверь.
Семен Ребятников. Слава тебе, Господи, ушла.
Михаил Суков. Чей берег, того и рыбка.
Иван Авдеенок. Что же, когда теперь объявлять станут?
Федосей Авдеенок. А чтой-то, Миш, на тебя Марк Кляус серчал?
Семен Ребятников. Серчал? Знать, надо. ОН теперь к начальству рядом. Начальство приметило — и к слову приставило. А нам понять надо — коль белая-то заря занимается, знать, красное солнышко вот оно, недалеко.
Еремей Лысов. Спасаться через нас хочет.
Григорий Шевайтийский. ОН спасается, а меня секут. Вы послушайте, братцы, как меня-то секли. Никак толком не могу обсказать.
Нюра Шевайтийская. Дурень! Вот дурень, ОН грехи наши на себя берет.
Семен Ребятников. Чужой грех возьмешь — глядь, и к Богу ближе.
Нюра Шевайтийская. Чего ж ты не возьмешь?
Семен Ребятников. Нам и так хорошо. Пускай сокол летает, а мы муравушкой прорастем. Трава-то нам не мачеха, а мать родная.
Михаил Суков. Поднялся ОН, от родного роду-племени своего — отшатнул, а куда… Кто ж понять может?
Иван Авдеенок. Евреев жалеет. А евреи Христа распнали.
Семен Ребятников. Охота ЕМУ туда, куда следу не проложено.
Федосей Авдеенок. А как же это, Миша, ОН слово понять хочет?
Михаил Суков. Слово-то, оно круглое — ни зла, ни лиха, ни добра, ни правды — ничего не знает, а из мертвых всегда живо. Кто слово поймет — тот и жив, тому-то и Божеское.
Григорий Шевайтийский. Да, хорошо ЕМУ в тепле. Меня-то секут, а ОН в платье красном.
Семен Ребятников. И ЕМУ кара назначена, и ЕГО не минует.
Клава. Ну вас совсем! Вам-то только из земли да в землю, из земли да э-э! А я до Успения выжну, а Покров все покроет. Поднялась и пошла к пролому.
Нюра Шевайтийская. Погоди, Клава! Я с тобой. Нечего мне с ними узоры вышивать, им-то время не летит.
Она идет за Клавой. И на свету пролома видно, как солдат подходит к Клаве. Слышно, как Клава смеется.
Клава кричит: Немец, послушай нашу песенку. Поет, притоптывает.
Как сказали небылицу
Про меня, красну девицу:
Будто я, красна девица,
Ткати, прясти не умею,
Шелком шить не разумею;
А умею-разумею
Лишь плясати-танцевати,
С молодцами лишь играти.
Нюра Шевайтийская махнула рукой, пошла. Клава и солдат садятся на вырванное из стены бревно.
Семен Ребятников. Куда это, Михайло, по лавке потянулся?
Михаил Суков. Хочу радио толконуть. Чего молчит?
Иван Авдеенок. Евреи мне непонятны — чего они на землю спускались.
Федосей Авдеенок. Хозяин знает, кого в фатеру пускать.
Иван Авдеенок. Вот и Марк Кляус жалеет евреев.