Пессимисты, мы не ошиблись. Сначала на улицу Воровского в необычайном глянцевом костюме выбежал поэт Петушенко (которого летом мы с одним хорошим другом видели убывающим на Запад), потом — на плечах писателей-единомышленников — на солнце выплыл гроб. Закрытый. Толпа зашуршала газетными пилотками, обнажая головы, и медленно тронулась за гробом. Движение на Садовом кольце было остановлено. Площадь Восстания, куда втекла наша похоронная река, была уже запружена народом так плотно, как и во время праздничных демонстраций не бывает. Малый близнец моего МГУ, 22-этажная сталинская «высотка», где обитает элита, поблескивала направленными вниз, на площадь, десятками биноклей. Под солнцем все было тихо, скорбно, торжественно; вдруг пронесся слух:
— Гроб украли!
— То есть, как украли? Где?
— На Баррикадной! Там у них грузовик был наготове!..
Поскольку предполагалось процессуальное шествие через всю Москву до Новодевичьего кладбища, площадь Восстания, еще мгновение назад безмолвная, тысячегласно возмутилась коварству властей. В этой кричащей массе, потерявшей направление, я медленно, но верно пробивался к узкой улочке Баррикадной, спускавшейся к метро «Краснопресненская», как вдруг с возмущенным криком: «А ты-то куда?» меня развернули за плечо. На меня в упор смотрел баскетбольного роста парень в сером костюме. Короткая стрижка, красное потное лицо, в глазах — отчаяние бешенства. Я сбросил его руку, он снова схватил меня: «Но ты же не еврей?!» — «Руки прочь!» — крикнул и я, рывком освобождаясь. Расталкивая толпу, парень нагнал меня. «Ты что, мудак, не понимаешь? Тебя затягивают в сионистскую манифестацию! Вали отсюда, ну?!» — «Убери свои потные лапы, кретин!» — крикнул я и получил вдруг такой удар под ложечку, что через минуту борьбы со своим организмом, — на исходе дурной бесконечности, — меня, вцепившегося в поручни ограждения на углу Баррикадной, все же стало выворачивать. Желчью: позавтракать я не успел. Потом меня взяли под руки, но не грубо, а бережно, отвели в старенькую легковушку, дали глотнуть из термоса сладкого чая и — такое кроткое еврейское семейство с двумя рыжеватыми дочками-близнятами — доставили к Новодевичьему, где я с новыми силами продолжил свою манифестацию. Тут, под сверкающими куполами, у старых кирпичных стен Новодевичьего монастыря, включающего в себя и престижное кладбище (третье по рангу после Мавзолея и Кремлевской стены), похороны превратились уже в поле битвы между силами как бы добра, желавшими во что бы то ни стало присутствовать при опускании гроба, и силами, получившими инструкцию этого не допустить ни за что. Принцип на принцип. Я, разумеется, проник в первый ряд позитивных сил, представленных толпой интеллигентов, не только еврейских, кстати, числом человек в двести, — и крепко сжал в гневных кулаках железо заградительного барьера, выкрашенного алым лаком, уже облупившимся. Я несколько был не в себе. От удара под дых на площади Восстания меня мутило, причем не только физически. «Так, значит? — звучало во мне, как заевшая пластинка. — Значит, вы — так?..» Команда, поданная по мегафону, только что погнала солдат с проезжей части улицы к нам. Защитного цвета мундиры, малиновые погоны с нашивками «ВВ» — Внутренние Войска. На ремнях болтались железно-деревянные ножны, а в них штыки, из тех, что пристегивают к стволам «Калашниковых». Но «Калашниковых» у солдат не было. Они не расстреливать нас, и не колоть штыками получили приказ, а просто оттеснить на тротуар. Для порядка. При этом они выравнивали заградбарьеры, гремя металлом об асфальт. «Мой» солдат скомандовал:
— Руки с барьера примите.
Сверстник, которому не повезло. Мутные от жары глаза. Стриженные виски под околышем блестят от пота. Черным клеенчатым ремешком фуражка закреплена под подбородком, чтобы не слетела от удара в челюсть. Медленно свирепея от непослушания, он схватился за ножны:
— Прими руки, говорю!
Помедлив, я разжал кулаки. Солдат схватил барьер и, расплываясь глазами по противостоящим лицам, повелел:
— А ну назад! Он избегал фокусироваться на ком-то отдельно взятом, хотя бы и на мне: массу теснить легче.
— Мы бы и рады назад, молодой человек, но сами видите, некуда, — примирительно ответила старушка с мелко трясущейся головой в серебряных кудельках.
Солдат оглянулся на однополчан и, следуя примеру, приподнял барьер и пошел в атаку с металлом наперевес. Он напирал, сопя — с упором мы поддавались. Пятились с сопротивлением. Школьная физика: действие — противодействие. Но только в открывшемся мне свете марксизма-ленинизма. Из-за спин нашего, первого ряда сопротивленцев напирающего бойца пробовали разговорить.
— Товарищ ефрейтор, вы хоть знаете, кого хоронят?
— Откуда им знать, — отвечали другие. — Им приказано, они выполняют. Сила есть — ума не надо…
— Нет, просто интересно? Хоть имя им сказали? Вы слышали о таком писателе, Илья Эренбург, товарищ ефрейтор?
Ефрейтор пер, потея и пуча оловянные глазки.
— Давай-давай, солдат, — сказали ему. — Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней…
— Не дразните его, гражданин, не раздражайте, умоляю!
Ефрейтор не вынес мелочной борьбы — не за «британские моря», а за полоску проезжей части шириной в полметра. Напрягся, принял барьер на грудь и с надсадным криком: «Ах, вы так?!» грохнул железными ножками об асфальт. Я успел отскочить, но кто-то пожилой стал оседать со стоном, и его — толпа расступилась — утянули в тыл противостояния.
— Ступню размозжили человеку!
— Стариков калечат!
— Им волю дай, нас всех изувечат, зверье!..
Упираясь каблуками в размякший асфальт, я еле сдерживал напор разъяренной толпы. Ефрейтор осознал эффективность метода. Тяжеленный, сваренный из металлических трубок грязно-алый барьер приподнялся и снова ударил по нам. Ножки оставили на асфальте черные вмятины. Я поставил на бордюр один каблук, потом второй — и, пятясь, нажал в толпу спиной. При всем почтении к покойнику, дать себя искалечить за Эренбурга показалось мне избыточным.
— И это при иностранных дипломатах! Нам, нам, за все это перед иностранцами стыдно, а вам нет? Нет?!
— А чего им стыдиться? Они в своей стране!
— В стране рабов, в стране господ! Прав ваш поэт! Вам не стыдно за свою страну, ефрейтор?
— Рабы! Псы тоталитаризма!.. У человека ботинок полон крови!
Ефрейтор, отвернувшись, облокотился на барьер. Между лопатками мундир пропотел, но на душе, должно быть, хорошо: задание он выполнил. Линия сдерживания была восстановлена. Началось томительное противостояние. Солнце ярко освещало пустую улицу. По ту сторону, в нише монастырских ворот, маленькая, но яростная толпа прорвавшихся сквозь оцепление, гремела запертыми железными воротами. Слева от ниши в тени зубчатых стен, стояли гэбисты в штатском. Покуривали, чему-то посмеивались. Милиция томилась в «воронках» с распахнутыми дверцами. Между крытыми брезентом армейскими грузовиками стояли офицеры внутренних войск. Толпу в нише ворот не трогали. К ней там иногда подходил пожилой седовласый в черном костюме, с похоронной — черной же с красными каймами — нарукавной повязкой и, поднося ко рту рупор, увещевал, чтобы не так шумели. «Стыдно ведь, товарищи! Коллегу вашего хоронят, а вы?..» Я понял, что толпа в нише состоит из недопущенных на кладбище писателей. Линию сдерживания нашей, неписательской, но тоже весьма интеллектуальной толпы, прирастающей за счет студентов ближайших вузов, мединститута и педагогического, время от времени инспектировали представители всех трех разновидностей насилия официального насилия — гэбэшного, милицейского и военного. По очереди внушали, что дожидаться нечего, церемония уже началась, так что всего разумней разойтись по домам. Тихо-мирно. Тем не менее все неразумно оставались на солнцепеке, бросая в ответ: «Осквернители праха!» Усмехаясь, чины отходили через улицу в тень стен Новодевичьего, а в толпе, по эту сторону барьеров, завязывались споры.
— Это традиция у них такая. Они ведь и с Пушкиным украли гроб, и с Лермонтовым, чего уж там еврей какой-то. Переименовали бы свою страну в «Третье Отделение»…
— А превращать похороны литераторов в антиправительственные демонстрации? Скажете, не традиция? — возражал другой. — Их можно понять.
— Лично я не против правительства пришел, а проводить в последний путь писателя, которого уважаю.
— Кого, Эренбурга, уважаете? — вступал третий. — Вы что, смеетесь? Во время войны эта сталинская шавка подстрекала со страниц газет: «Убей немца!» Тоже мне, гуманист!
— Писателем в России, гражданин хороший, всегда непросто быть. Тем более еврею, тем более под Сталиным. Нужно принять во внимание.
— Ловчила! Мастер компромисса. На сделку с совестью пошел.
— Кто не пошел, до XX съезда не дожил. Сейчас, знаете ли, вольно вам рассуждать. Все мы максималисты — задним числом. Вот бы попробовали так при Сталине? Ах, вы не при Сталине? Так и не говорите! В последние годы жизни Илья Григорьевич себя прилично вел, сердитой молодежи помогал… И вообще! De mortuis aut bene, aut nihil. Так что лучше всем нам помолчать.