Скандал разрастался, как воспаленный нарыв, изнутри. А когда в дело вмешался мой Борюсик, последовало мощное «извержение вулкана».
А может, и зря он вмешался? Может, дело-то было не только в деньгах, ведь деньги – именно в искусстве – всегда остаются некоей досадной подробностью. Может, все дело было в моем отношении – к Вербицкой, которой я безраздельно доверяла и под чью «планку» неутомимо подстраивалась? Или в отношении к моим персонажам, которые жили рядом, могли вмешаться в мою жизнь ежеминутно, отвлекая от еды, от сна, от секса, наконец, – и требуя «зарыться» в свои дневниковые и прочие записи и продумывать, продумывать – черты их лиц, характеров, манеры и мельчайшие штрихи поведения («А вот так она сказать не могла». «А вот этот цвет – серый – никак не мог у Томочки оказаться преобладающим…»).
И Борюсик насильственно, как поезд на стрелке, «переведя» меня на другие, материальные, рельсы, что-то «сломал» и во мне. В самом разгаре скандала мне показалось отчетливо и ясно, будто внутри, в самой глубине меня, кто-то щелкнул выключателем – и включил лампу, – безжалостную и большую лампу из операционной.
Включил – и сразу пропало очарование низкого грудного голоса тети Розы, очарование Фаининых чуть прищуренных карих глаз (с таким прищуром она, закуривая, обращалась ко мне «Ты знаешь, детка…») и беспомощной храбрости моей Томочки, одной в огромном механическом городском улье…
В один непрекрасный день я взглянула в лицо Фаине – и увидела перед собой стареющую даму в мире шоу-бизнеса, где вокруг полно более молодых, свежих и красивых, в неустанной борьбе за ее место. Увидела, как мало нового способна она сказать мне, как далеки ее мысли от моего скульптурного труда – отсекать от моих персонажей все лишнее, пошлое, фальшивое, далекое от настоящей жизни – и, наверно, от настоящего искусства… И как ежедневно давит на нее суета показной, «интрижной», жизни, опасения за место, выбитое в свое время нечеловеческим трудом и лавированием. Как эта самая суета давно уже возвела между нами стеклянную стену – прозрачную, но толстую и непробиваемую.
Как странно в моей памяти сгустилось время! Всего полстранички ушло на рассказ о моем «предательстве», а ведь сам этот «процесс» занял много времени. Причем тогда, когда ты еще лезешь к вершине, и каждая ступенька полита потом, а ее «покорение» – мучительно и долго, точно бессонная зимняя ночь. Где-то в тридцать я – по случаю – попала в то самое «царство муз», которому стремилась отдать самое человечное, честное, милосердное, что таилось внутри меня. А около сорока – я, как неизлечимый больной, срывалась на окружающих и растравляла собственные раны. А можно сказать и иначе – набивала все новые и новые шишки.
Ах, девочки, мальчики! Это только в книгах благородный непонятый герой противопоставляет себя приземленной и грубой толпе – и, кажется, в плохих книгах. В моем случае все получалось совершенно иначе: толпа меня не травила и не высмеивала – напротив, люди, как никогда, любили и ждали моих героинь, заваливали «Анонс» письмами и даже посылками, как от близких родных! И коллектив уже давно не заманивал в сети своих привычных и немного игрушечных эстрадных интриг. Наоборот, я сама ощутила себя злой и циничной, сама последовательно разрушала те чары, которые поначалу закружили и запутали мой мир. Я ловила себя на том, что, как мальчик Кай в андерсеновской «Снежной королеве», приноровилась видеть в жестах, словах и поступках – все самое фальшивое, пошлое и убогое. Разговаривая с коллегой-актрисой, оценивала ее жалкий «прикид», отмечала кривые ноги с вылезшими венами, сосульки уставших от наращивания волос и сетку серых морщинок вокруг глаз. И манеры ее казались мне жеманными, улыбка – подобострастной и пошлой, и весь ее номер – жалкой подделкой подо что-то уже где-то, когда-то виденное, слышанное, а может, и придуманное уже мною. Мужчины-актеры виделись мне или бабниками с сальными лысинами во всю макушку, или педиками со слащавыми минами испорченных состарившихся юнцов. С каждым годом все яснее выступало в программе «Анонса» почти неприкрытое неуважение к публике, желание свести все номера к примитиву, к бессмысленному животному «ржанию». А публика и впрямь смеялась над тем, что преподносили с нашей сцены: смешно, когда ударят слабого, смешно бросить скользкий банан под ноги старушке, намазать краской сиденье в уличном туалете. Возникшая задолго до нас идея «глубинного чеса» каждый сезон позволяла нам обирать наивную провинциальную публику, да так прибыльно, что летние теплоходные круизы кормили нас всю зиму – и нас, и телевидение, не упускавшее случая преподнести наши «долгожданные новинки» зрителям, балдеющим у экранов…
Конечно, все обстояло и так, и не так. И то, что виделось мне, представляло только часть правды. Но я, безнадежный больной, все сильнее вглядывалась в окружающее через стекла кривых очков Кая – и любые попытки помочь, как бывает, только усугубляли течение болезни. Ситуация осложнилась еще и тем, что никто не мог поставить мне диагноз. Внешне, наоборот, все выглядело особенно благополучным: я стала лучше «вписываться» в коллектив, меньше отрывать Фаину от бытовых неурядиц своими «буйными фантазиями», а уж «экономическая составляющая» моего успеха могла заставить коллег (и руководство) мириться и с гораздо большими чудачествами, чем то, что они называли во мне «зачатками звездной болезни».
Да-да, никого не удивляло и не настораживало, что я могу отказаться сесть рядом с коллегой, если от него, по моему мнению, «дурно пахнет». Могу сделать замечание актрисе, у которой к юбке прилипла собачья шерсть, сказав ей, что не следует на репетиции таскать свою «двортерьершу». И это – о ее любимой болонке, последней подружке после ухода детей и смерти мужа. А уж сдерживать свои оценки умственных способностей коллег и, что еще больнее, их талантов я и раньше-то не особенно умела… И от того, что партнеры охотно мирились с моим нынешним снобизмом, самоуверенностью и эгоизмом – те самые партнеры, что так долго не хотели принять меня вначале – скромную, дружелюбную, готовую прямо в лепешку расшибиться для «оживления» номера и помощи коллективу, – от всего этого мне становилось хуже и хуже.
Тогда, в том последнем круизе, произошло и вовсе уж непотребное…
Монотонная невыразительность моего голоса и полная тишина в палате, кажется, делали свое дело: усталость наваливалась на нас с Веничем, лишая необходимой чуткости и полезных опасений.
Единственным, на что еще оставались силы, было внимание к нашему редкому пациенту. Хотя меня, признаться, совершенно не тревожило, слышит ли он столь ценное для себя чтение – и вообще, что он, собственно, слышит, видит и чувствует. Правда, он нас, видимо, слышал – во всяком случае, следил за мной глазами.
Именно в этих глазах и мелькнуло вдруг, точно мгновенным всплеском, выражение страдания и страха. Да такого, что я встряхнулся и «впялился» в пустое темное окно – туда, куда и смотрел наш невольный слушатель. Так и потянулось – по цепочке: сначала Лиманов, потом я; а следом и Венич – вперились в окно и замерли. Окна палат, в отличие от Венькиной «комендантской каюты», располагались несколько выше от земли, в так называемом «цокольном» этаже. Возможно, именно поэтому нас так потрясло зрелище протянутой в приоткрытую форточку уродливо длинной руки – знаете, как в мультике, – с еще более уродливыми и странными ногтями – грязными, длинными, как у покойника, и отвратительно намазанными пунцовым лаком! Рука, совсем как у Булгакова, тянулась через форточку к оконной задвижке. Видели ли мы с Веничем и ее «хозяина» – бледное ватное лицо – за окном, или просто попали во власть «дежавю» – не знаю. Не помню, поскольку, не в пример булгаковским вампирам, наш «хозяин» не мешкал: через минуту окно открылось, в лицо мне полыхнул огонек выстрела – и наступила долгая тьма…
… Нет-нет, я еще не отправился в мир иной, как лихие журналюги в плохих детективах. Недаром и глава эта только начинается! И даже – в некотором смысле – совсем наоборот!
То есть более-менее ощущать свое бытие я начал не иначе как на обратном пути – из иных миров. Мне казалось, что я полулежу в скрипучем, расхлябанном железном вагончике – такие ездят на «американских горках» в парке аттракционов. Болтаясь из стороны в сторону, вагончик, со скрежетом всех сочленений и конструкций выдираясь из небытия, буквально «вползал» обратно на узкий железный же мост, ведущий вниз. Движение все ускорялось, скрежет раздирал уши, и вагончик – ненадежная опора! – тащил меня над бездной из последних сил. И самое страшное – я четко ощущал, что не могу еще «владеть телом», не управляю ни единой его частью и благодарю судьбу за возможность прилипнуть к остову моего железного друга. Вихрем мы опрокинулись вниз, выбираясь из непрочных объятий мосточка в пространство, уже более замкнутое, то есть огражденное какими-то стенами без окон и явно с потолком. Здесь я вывалился в освещенную изнутри комнату, стены, пол и потолок которой мягко «перетекали» друг в друга, будто склеенные из пены герметика. Казалось даже, что и меня способна засосать эта вязкая, как болото, текучая пена. И все же очертания комнаты, медленно-медленно, вырисовывались, становились четче и определеннее.