С тех пор как Дрисс поселился в Имчукс, он разговаривает с Богом напрямую, без церемоний: «О всемогущий Бог, сделай так, чтобы я снова занялся любовью с моей женой. Только один раз. Сделай так, чтобы она снова сказала мне: „Я люблю тебя“. После этого можешь присылать за мной своих ангелов, я и слова не скажу».
Хоть горло Дрисса и сожрали метастазы, голос возвращается к нему, когда он беседует со мной или молится, ведь он утверждает, что его безумные тирады — не что иное, как молитвы. Он сидит во дворе, накинув легкое одеяло на плечи, и всегда начинает тихо, будто собираясь читать псалмы. В эти минуты Вади Харрат останавливает свой бег, и лягушки больше не квакают. Звезды увеличиваются в размерах, а пес, наевшийся простокваши, не открывает глаз и храпит, как негус. — О Боже, царствующий над бабочками и слонами, Ты знаешь, что у меня нет никаких заслуг. Ты дал мне Маари, Абу Наваза, Мохамеда ибн Абдиллу, Моисея и Иисуса, но я не смог отблагодарить тебя. Ты подарил мне Ум Культум и Исмахана, но я все равно гадил на пшеничном поле. Ты дал мне Вольтера, Бальзака, Жореса, Элюара и всех остальных, которых Ты знаешь. Ты подарил мне Нил и Миссисипи, долину Митиджа и Синай. Ты поил меня досыта вином, угощал смоквами и оливками. Но я не сумел тебя отблагодарить. О Повелитель Миров, Ты знаешь, что я сделал еще худшее: я отвернулся, когда Саломее дали в награду голову Иоанна. Я обозвал Лазаря простофилей, потому что он позволил себя воскресить. Я не утешил Марию у подножия Креста и не защитил Мохаммеда, когда эти сопляки такифы решили забросать его камнями. Я не защитил аль-Хуссейна, заключенного в Карбале, не протянул ему бурдюк с водой, чтобы утолить жажду. И я слушаю Моцарта без единой милосердной мысли о тех, кто подвергся линчу в Алабаме. Господи, Ты помнишь Алабаму? Господи, Ты простил резню в Дейр-Ясине? А я вот не простил. Да, Боже Единый, Боже Истинный, я грешил. Но… Но… Я никогда в жизни не оскорбил деву и не прогнал нищего. Я никогда не мог смириться с тем, что ласточек выгоняют из гнезд, что рубят деревья, желая напечатать на арабском языке безумства, которые оскорбляют Твой разум. Конечно, я не могу служить примером ни для одного из Твоих созданий. Не надо мне было тянуться к огню, к грудям, к вагинам, к члену Хамида, к его заднице… Но не надо считать, Повелитель Миров, не надо считать! Ты знаешь, я терпеть не могу бакалейщиков! Я смотрю на дерево — и внимаю. Я слышу гром — и внимаю. Я вдыхаю запах земли, после того как прошел Твой дождь, — и внимаю. Я ем ежевику — и внимаю. Я касаюсь кожи женщин — и внимаю… Почему Ты сделал меня слепым, прокаженным, паралитиком, глухим к Твоей Песне? Почему Ты сотворил меня человеком? Ведь я был бы гораздо красивее в виде каменной статуи, осла или партитуры!
Он замолкает на две минуты, затем начинает вновь, обращаясь к пальме, растущей во дворе, — вид у нее вполне внушительный, хотя и испуганный:
— Ну ладно, Ты меня сотворил, и я себя не переделаю. Не буду козырять перед Тобой больными, которые отправились прямо в Мекку, как только я подлатал им сердце. Нет, я не мелочный. Прости меня, Господи! Прости меня, но Бадру не прощай никогда! Пускай я умру. Пусть я буду страдать. Но, Боже Милосердный, сделай так, чтобы Бадра узнала, что любовь у меня была только к ней и последнее пристанище я хочу обрести лишь в ее теле. Клянусь славой Магомета и Иисуса среди смертных, скажи ей, что я уже давно в аду за то, что наплевал на ее любовь. Я умираю. Пляшите, лягушки! Радуйтесь, мокрицы! Раскрасьте задницу хной, сукины дети!
Он хотел заняться со мной любовью, он уверял, что стоит у него не хуже, чем раньше, но я отказалась. «Я противен тебе? Может, у меня изо рта воняет?» Нет, Дрисс. Ты не был мне противен. Но я боялась, что ты сочтешь мои груди не такими упругими и ягодицы не такими привлекательными. Я боялась, что плечи и руки мои стали дряблыми, что ты увидишь, как поседели волосы у меня на лобке. Я боялась, что при виде тела, которое ты некогда прославлял, у тебя пропадет эрекция.
* * *
Дрисс говорил, что женщины никого не хоронят. Я его похоронила. Он говорил, что умирает против воли. Но не стал протестовать, когда имам вложил ему по щепотке земли в каждую ноздрю и уложил на правый бок, лицом к Мекке. Я не стала ни обмывать его, ни целовать, боясь, что он воскреснет. Без единого слова я смотрела, как могильщики устанавливают надгробье. Я только сказала имаму:
— Знаете, он поцелует меня, как только вы отвернетесь!
Да славится Бог, Единый и Милосердный! Дайте ему покоиться в мире. Мы — всего лишь вода и глина. Но Дрисс… Его тело начнет истлевать, но душа не откажется от желания! Пожалуйста, Бог, смилуйся над Своим созданием!
И правда, он больше не покидает меня. А вот Садек не приходит. Он понял, что только Дрисс может объяснить мне терпеливо и долго, не пряча усмешки в глазах, механику звезд и законы опыления смоковниц.
* * *
Я писала — и вдруг почувствовала чье-то присутствие за спиной; потом я увидела, как луч света пробежал по комнате. Благоуханный ветерок коснулся моих висков, и чье-то лицо склонилось над моим плечом, вглядываясь в написанное.
Я не пошевелилась. Я не подняла голову, чтобы опознать своего посетителя, будучи уверена, что это ангел. Он вернулся, наверное, поумнел, и теперь ему интереснее мои откровения, чем нечто иное.
Впервые в жизни я услышала его голос. Он читал написанные мною фразы: «Моя жизнь была сменой тайных объятий и запретных соитий. У меня не было ни тени амбиций, никакого интереса к судьбе родных и еще меньше — к будущему мира. До того дня, когда я узнала Дрисса. После него я больше никого не любила. Нет, приключений мне хватало. Дело не в том. Я кочевала из роскошных квартир в комнатушки при лавках разбогатевших торговцев, из глубоких уютных альковов в сомнительные закутки. В трезвом уме, веселая или же безразличная. Больше никогда я не была влюбленной. Всякий раз, когда я входила к одному из любовников, на меня нападало удушье от закрытых дверей и заклеенных окон. Серые дни добросовестной секретарши сменялись ночами любви… без любви. Темнота стала футляром для моего взрослого тела, а ведь ребенком я больше всего любила резвиться на солнышке. Тогда мне показалось, что я забыла Дрисса».
Голос выдавал тайну рукописных страниц. Тайну моего тела и самое страстное мое волнение. Течение моей необычной жизни. Девочку-шалунью, которой я была, и арабскую гейшу, которой я стала. Песнопения веры и непристойности. И мою любовь к Дриссу. Вечную. Властную и гневную.
На самых гривуазных страницах я чувствовала, как тембр меняется и в то же время что-то твердеет, упираясь мне в спину. Я обернулась и увидела выпуклость. Член у ангела? Я отнесла это на счет моих фантазий. Никому еще не удавалось исследовать анатомию мудрых детей Бога. Хоть я и обладала большим опытом в том, что касается членов, поклясться, что я его видела, я бы не могла. Я вернулась в прежнюю позу, ни на секунду не останавливая взгляд на лице своего гостя. И тогда я услышала его голос, на этот раз полный презрения:
— Разве тебе не стыдно за то, что ты только что написала? Я ответила, не двигаясь:
— Зачем же ты читал?
— Я не понимал всей тяжести твоих грехов. И, как удар меча:
— Теперь ты за это поплатишься. Я подскочила:
— Но ты ведь ангел, тебе не положено…
— Ни одно Божье создание не потерпело бы услышать столько непристойностей из уст женщины!
Я обернулась. И вдруг увидела гигантскую свисающую мошонку и член, во всем похожий на член осла Шуйха.
Я оглядела все углы комнаты. Напрасно. Никого не было. Только тень Дрисса маячила в полуоткрытой двери и ласково шептала: «О мой миндальный орешек! Не удивляйся. Запомни раз и навсегда: видя грехи женщины, ангелы становятся мужчинами не хуже других».
Guiblia — комната с окном на север (Здесь и далее, кроме указ. случаев, примеч. автора).
Fajr — молитва на заре.
Haik — хлопковый или льняной платок, который носят в некоторых районах Магриба.
Вaghrir — разновидность печенья.
Веndir — ударный инструмент.
Мelia — традиционная одежда магрибских крестьянок.
Аjar — ткань, закрывающая нижнюю половину лица.
Оuliyya (мн.ч. оulауа) — женщина вообще, но чаще беззащитная или одинокая женщина.
Driba — прихожая или входной коридор.
Мichmaq — туфли без задников с изящным вышитым или вытканным узором.
Lallа — обращение к пожилой или зажиточной женщине, то же самое, что хозяйка или госпожа.