Однажды Варравин появился с большой коробкой – подарок для них.
Вроде и праздника никакого, а он – подарок. В коробке, что бы вы думали, – самовар. Большой, вместительный, поблескивающий гладкой металлической поверхностью. Электрический. Вода в нем закипала быстрей, чем в чайнике на плите, и дольше оставалась горячей.
Отлично! Теперь не надо было десять раз кипятить чайник: раз – и готово. Всегда под рукой кипяток.
Лена восторгалась самовару – вот что значит умный человек… И ведь красиво: в кухне как-то даже нарядней, уютней стало… Синцов к подарку отнесся равнодушно, хотя и изобразил на лице нечто вроде благодарности. Подарок есть подарок.
В следующий раз в коробке оказался чайный сервиз, чешский, красивый.
Шесть чашек, заварочный чайник, сахарница… "Вы нас балуете", – сказала Лена, а Синцов высоко поднял брови и покачал головой. Было чувство неловкости.
"Вовсе нет, – с улыбкой сказал Варравин, – просто мне у вас очень нравится. У вас в доме какая-то удивительная аура. Я такой давно нигде не встречал, большая редкость".
Вроде как не у одного Синцова, а у них в доме, у Лены тоже…
Снова чаепитие, с тортом, опять же Варравиным принесенным, – он показывал фотографии, сделанные во время недавней поездки в Среднюю
Азию: Самарканд, Ташкент, барханы… Желтое солнце над розоватым камнем древних мусульманских мечетей. На фотографиях иногда молодая женщина, подруга Норы (так и сказал – подруга), в шортах и футболке, иногда он сам, с тросточкой, бодрый и улыбающийся, в клетчатой рубашке с короткими рукавами, в светлых брюках и перекинутой через плечо сумкой.
(Средняя Азия… Это в его-то возрасте и с его здоровьем… – Лена потом восхищалась. Он им всем демонстрирует, как надо жить: не киснуть, не сидеть сиднем, а двигаться, двигаться, наполняться впечатлениями.)
А в тот раз зашла еще речь – о чем?
О чем-то важном, хотя Синцов почему-то не мог сразу вспомнить. Ага, вот: о доме… Оказывается, Варравин специально приучал себя к скитальческой жизни, чуть ли не с юности спал на полу, на жестком, и сейчас тоже – в том смысле, что всегда надо быть готовым… В их российской перекрученной жизни уют может в любой миг кончиться, а если привыкнуть к нему, то тогда становишься легко уязвимым. Уют расслабляет, а жизнь и вообще не к этому предназначена: в ней много непредсказуемого, опасного, драматического, хаотического и всякого…
Человек почему-то легко забывает, что под всем шевелится, ну да…
Помните Тютчева:…под ними хаос шевелится? Ничего в этом мире, в этой жизни не гарантировано. И потом, кроме прочего, человек замыкает себя в некоем коконе, тем самым лишаясь восприимчивости к окружающему.
В общем, что-то в этом роде…
Синцов так и не понял, в связи с чем возник разговор, но Варравин снова начал про то, что у них в доме есть нечто, чего у других он не чувствует, какая-то гармония или… он даже затрудняется выразить. Ну вроде как уверенность, что все должно быть в порядке. Что ничего не может случиться, плохого, имеется в виду. Правда! И это не предумышленно, а… Ну, в общем, они так живут, будто над ними распростерты защитные чьи-то крылья.
Образ такой.
В общем, везло им, и Варравин, выходило, тоже под сень этих благословенных крыльев тянулся, тоже искал у них отдыха и покоя.
Лена и сказала, великодушно: раз вам у нас хорошо, то и пожалуйста, мы вам всегда рады… И Синцов согласно (хотя и без особого энтузиазма) кивнул, потому как не кивнуть тоже нельзя. Неловко.
В попыхивающем задумчиво самоваре кипяток, в заварочном чайнике из чешского сервиза крепко заваренный чай, на столе варравинские же чашки, и он сам… через день-два, иногда чаще, иногда реже.
Любопытно, а что, дома у себя, он чувствует себя незащищенным, что ли? – задавался Синцов вслух вопросом, Лена же хмурила брови, сразу ловя его на подковырке. Дескать, не понимает он всей глубины сказанного Варравиным. Если же у них и впрямь есть вот это самое, про что он говорил, то и слава богу, они радоваться должны, что могут помочь такому замечательному человеку. Великодушней надо быть, великодушней!..
Да пускай сидит, ему-то что, в конце концов, может и уйти в свою комнату. Синцов и вправду быстро удалялся. Если дома, то выйдет, обменяется приветственным рукопожатием, а потом исчезнет: извините, работа срочная… Если только что вернулся из конторы или еще откуда
(а подозревая, что Варравин на кухне, и вовсе не торопился, бывало, что и свернет куда – в кино, в пивную или к приятелю), то наскоро, без особого удовольствия выпьет чаю, послушает краем уха разглагольствующего Варравина – и к себе. Простите, намаялся… Должен же Варравин понять!
Тот, похоже, понимал – не обижался. Во всяком случае, виду не показывал. Да и Лена стойко несла свою вахту радушной хозяйки (кто бы предположил?), потчуя гостя чаем и вниманием.
Да, так и было, до того самого мгновения, когда Лена испуганно отшатнулась, а Синцов резко сдал назад, быстро юркнул обратно в свою комнату. Может, сам Варравин его и не заметил, а только догадался по вздрогу Лены. Шут его знает, что это было, но только попрощаться
Синцов не вышел, плотно притворив дверь, и Варравин ушел, не обменявшись с ним традиционным рукопожатием. Лене же Синцов ничего не сказал – как есть, так есть. Он и сам не рад был, что вышел так неудачно.
Он и после не поднимал этой темы, и Лена тоже помалкивала, словно бы ничего не было, а если и было, то не стоило придавать значения.
Варравин же вдруг исчез, не появлялся, а они, словно заключив негласное соглашение, не только не говорили о нем, но и вообще вслух имя его не произносили.
А спустя недели две Лена вдруг сообщила: Варравин в больнице, опять сердце… "Правда?" – промолвил Синцов без должного сочувствия, даже с некоторым холодком в голосе, отчего его последующее "жаль" прозвучало совсем формально.
И тут совсем уж неожиданно, накатом:
"Все равно я его не брошу, понятно?!" – слова Лены прозвучали резко, с отчаянием некой решимости, точно он ей ставил какие-то условия или обвинял в чем-нибудь.
Собственно, теперь-то все и произошло. Просто, без лишних объяснений и обвинений, укоризн и жалких слов. Не на необитаемом же острове они жили и не в крепости, и прав был замечательный человек Варравин: надо быть готовым ко всему, вообще ко всему, – такая уж она хитрая штука, жизнь…
.
Вперед и вверх, и танки наши быстры…
Грозная тяжкая громадина, переваливающаяся с боку на бок, бронированный жук с длинным толстым хоботом и лязгающими гусеницами, готовый изрыгнуть из себя сноп пламени. Огонь, источаемый танком, сметает все на расстоянии в несколько сот метров, в считаные минуты
– прах, зола и тлен.
Неужели это все его, дядюшкино? Как же не его, если вот же им самим, скорей всего, и вложенный сюда листок из блокнота (в линеечку) – слегка пожелтевший, обтрепавшийся по краям. На листке – номера страниц, где упоминается сам дядюшка и его хозяйство, в смысле его
СКБ (специальное конструкторское бюро), все секретное, замаскированное, за высоким каменным забором с колючкой поверх, часовыми у входа и первым отделом (безопасность).
Аккуратный дядюшкин почерк.
В столбик.
Книга толстенная, торжественная (красивый красный переплет с золотым тиснением) – к семидесятилетнему юбилею завода (очень большой завод). Дар родителям от дядюшки: "дорогому брату и его семье". На странице 87 – дядюшкина давняя фотография (молодое воодушевленное лицо), и там же схема огнеметной машины, теперь уже без грифа секретности.
Боже мой, какой-то провинциальный завод, какая-то секретность
(дядюшка долго был засекречен), дела давно минувшие – почти неправдоподобная жизнь, дотла сгоревшая, и вот эта книга, чудом, можно сказать, уцелевшая на полке, среди совсем других книг.
Знакомое лицо в ней. Родное.
Когда хлама становится слишком много, то и ненужная книжка, записная или даже настоящая, в смысле изданная, в переплете и так далее, – тоже хлам, как бы кощунственно это ни звучало. Хлам – что уже не будет тобой прочитано и вообще востребовано, а если копится годами и все больше заполняет окружающее пространство, то вдруг – усталость и томление. Натыкаешься в самом неподходящем месте, давно забыв про ее существование, совершенно ненужную и никогда не читанную, да и зачем, но в ней – снимок отцовского брата: просветленное лицо, явно для фотогеничности, а книга – о некоем крупном заводе, где некогда делались танки (может, и сейчас) и ковалась прочая огнеметно-огнестрельная мощь страны, и он в этой толстой, страниц на триста, книге, где кроме него еще сотни две фотографий, директора и начальники, заведующие СКБ и прочие заметные личности, более важные и менее. Внесшие свой вклад.
Дань всеобщего уважения.
Отец высоко ставил брата и смотрел на него чуть ли не снизу вверх – не только потому, что тот старший (не всегда у младших такой пиетет), но потому, что за тем, засекреченным и просвеченным насквозь всевидящим государственным оком, действительно глыбилась неприступно огневая мощь страны, тайная и всесокрушительная.