Дань всеобщего уважения.
Отец высоко ставил брата и смотрел на него чуть ли не снизу вверх – не только потому, что тот старший (не всегда у младших такой пиетет), но потому, что за тем, засекреченным и просвеченным насквозь всевидящим государственным оком, действительно глыбилась неприступно огневая мощь страны, тайная и всесокрушительная.
Запершись с приехавшим погостить дядюшкой в кухне (бутылка армянского коньяка, банка шпрот и сервелат – из спецзаказа), отец благоговейно приобщался к государственным (или каким?) секретам. За братом, таким по-домашнему обычным, в больших роговых очках с толстыми стеклами, в шлепанцах на босу ногу, в зеленой шелковой пижамной куртке и синих спортивных штанах с чуть обвисшими коленками, мерещилось…
Ну да, она самая – Великая Держава. Куда вливались талант и труд…
Спустя много лет я вдруг понимаю, что любил и продолжаю любить дядюшку. Вот оно, его еще совсем молодое лицо на фотографии – просторный пиджак, широкий пижонский галстук, он любил галстуки и вообще был франтоват.
А какие у него были руки! Починить он мог в доме все – от сгоревшего утюга и дверного замка до наручных часов. И всегда находил для этого некий незамысловатый оригинальный способ, не требующий особых усилий.
Тут уж не просто "золотые руки" – голова! Мозги, легко проникавшие в структуру материи.
Меня же он всякий раз наставлял в правильной организации любой работы и вообще жизни – он называл это "НОТ" ("научная организация труда") – и даже подарил какую-то потрепанную брошюрку с таким названием (подробное описание правильного распорядка дня, расположения канцелярских принадлежностей на письменном столе и тому подобное)… Увидишь сам, как это помогает, говорил он. Я и не сомневался, только ко всему этому нужно было иметь еще и его голову, а в придачу – несгибаемую волю, ну да, как у него.
Собственно, сие повествование – дань нашей общей любви к этому замечательному человеку, брату отца и соответственно моему дядюшке, регулярно наезжавшему из далекого сибирского города, чтобы запереться с отцом в кухне и поведать о том, о чем он больше никому не мог довериться, – об огневой мощи, которую творил он на своем секретном заводе.
Танки с его огнеметами ползли по выжженным городам и поселкам, посреди дымящихся развалин со скрюченными черными телами. Это он, сидя в своем СКБ, в небольшой комнате с макетами всяких орудий и чертежными пульманами сотрудников, незримо ковал победу.
Сводки каждый день докладывали о наших успехах, но там фигурировали названия фронтов и армий, имена военачальников, а неведомый никому дядюшка тем временем корпел над очередным чертежом, жевал горбушку с конской колбасой и ломал голову, как увеличить дальность огненной струи и при этом избежать перегрева стали.
Впрочем, был еще один человек, которому дядюшка, вероятно, рассказывал, чуть набычив голову с редеющими на макушке волосами и пощипывая правую густую бровь, про свой огнемет. Как вы можете догадаться, то была женщина – Лида, кажется, ее звали, – тоже проживавшая в нашем городе. К ней он непременно наведывался во время своих приездов.
Однажды я видел их вместе. Чуть полноватая, с забранными в узел на затылке волосами, улыбчивая, приветливая, больше про нее, пожалуй, и сказать нечего, но дядюшка, сидя рядом, постоянно к ней наклонялся, и видно было, что ему ужасно приятно ее общество.
Потом он уезжал, а женщина, надо полагать, ждала следующего его визита, и отец с матерью не раз вслух задавались вопросом: когда?
Когда же дядюшка и Лида наконец соединятся, потому что жить вот так, на расстоянии в тысячи километров, и встречаться раз в два-три месяца, а то и реже ненормально и неправильно.
Однако дядюшка – при всех своих талантах – этот узел никак развязать не мог. Завязался же тот не где-нибудь, а именно в его городе – там у него была семья, сын, и хотя с женой они уже фактически разошлись, та еще пыталась как-то его удержать и потому строчила письма начальству того самого завода, где дядюшка заправлял огнеметами.
И об этом, вероятно, великий огнеметатель тоже рассказывал моему отцу, сокрушенно, за плотно прикрытой кухонной дверью, коньяка в бутылке становилось все меньше, а мрачнел дядюшка все больше.
Оно и понятно: если бы не "золотая голова" и не важность его работы, могло случиться непоправимое – из-за тех самых жалостно-грозных писем его жены, так и оставшейся ему женой, хотя и сугубо формально.
В те суровые годы, известно, любое письмо, даже анонимное, могло сыграть роковую роль, а жена дядюшки написала их чуть ли не с десяток, строго требуя поставить на место безответственного конструктора М., преступно забывшего о своем супружеском долге и дарящего пламя своей души какой-то неведомой женщине в другом городе. Бог уж знает, что она там еще писала про дядюшку, но несдобровать бы ему точно, если бы…
К счастью, на заводе были и другие – золотые не золотые, но кое-что кумекающие головы, в первую очередь генеральный директор, мозг которого трудился над тем, как повысить эффективность наших засекреченных эйнштейнов, крепящих отечественную обороноспособность.
Судя по всему, он нашел правильное употребление тем самым обиженным письмам…
Вот уж в чем не откажешь тому славному директору, так это в уме: хода он тем письмам не дал, дела не завел, а однажды вызвал к себе в кабинет конструктора М. и поговорил с ним по-мужски, с глазу на глаз, а вовсе не как начальник с подчиненным (есть же люди!). То есть, может, и как начальник, но и все равно по-мужски, вроде как по-товарищески. Что уж он ему сказал и в каких выражениях, останется тайной, но только дядюшка с женщиной Лидой встречаться действительно перестал. Семья (как и он сам) была сохранена – правда, не очень надолго, до тех времен, когда нравы несколько смягчились и оргвыводы стали менее суровыми.
Правда, и сын дядюшки к тому времени стал взрослым, и законная супруга в конце концов уяснила, что силой мужа при себе не удержать.
Вот только и с женщиной Лидой соединиться дядюшке, увы, было не суждено. К тому времени она уже жила с другим человеком – увы, а потом и вовсе оказалась за океаном, куда дядюшке – в силу его засекреченности – путь был заказан.
Ну и что было делать с этим толстенным, никому не нужным фолиантом, где дядюшкина фотография (вкупе с прочими) и перечень всяческих его заслуг перед заводом и Отечеством – среди прочих столь же заслуженных и внесших неоценимый вклад?
Мы-то любили дядюшку безотносительно к этим заслугам, просто, а его танк с огнеметом мало кого уже волновал, хотя и танк стал другим, и огнемет был куда совершенней, – только не было уже этой подростковой страсти к орудиям массового уничтожения, ко всем этим смертоубийственным штуковинам, которыми соревновались страны одна с другой.
Зато мне безусловно нравилось, как потрясающе дядюшка чинит карандаши – сначала маленьким перочинным ножичком с перламутровой ручкой (точно такой же он подарил и мне), аккуратно состругивая деревянную часть, а затем бритвенным лезвием, слой за слоем доводя до совершенства черный грифель. Еще нравилось смотреть, как он ремонтирует, низко наклонив лысеющую голову, маленькие наручные часы, что-то там внутри, в сложном переплетении крошечных колесиков и шестеренок подправляя узенькой отверткой и пинцетом. Или как роскошно носит он шляпу, ловко, по-ковбойски выгибая ее широкие поля и чуть накренив набок…
Последние годы он к нам уже не приезжал – старый стал, сил не хватало, но какие-то известия о нем до нас долетали – то открыткой, написанной его все еще аккуратным, хотя уже не слишком разборчивым и каким-то кособоким почерком, то сын позвонит.
Почти до последнего дня он работал, трудился над своими чертежами – все что-то изобретал, доводил, забывая даже про еду и питаясь тем, что приносили ему домой, в его однокомнатную квартирку, сын или невестка. Внуки уже подросли, тоже забегали – узнать, все ли в порядке у деда. Так чаще всего и заставали – за массивным письменным столом, словно бы дремлющим.
Время от времени присылали и курьера с завода – с нехитрым продуктовым набором (батон копченой колбасы, сыр, подсолнечное масло, редко – баночка красной икры, в честь какого-нибудь праздника) – трогательно…
На письменном столе – заостренные, хотя и не так тщательно, как прежде, простые карандаши (чешские, кохиноровские, любимые), листы бумаги, расчерченные вдоль и поперек квадратиками, кружочками, стрелочками, а по краям сикось-накось меленькие буковки, цифирки, формулы какие-то – ну да, все тот же огнемет, предмет его неизменной гордости.
Вот ведь, продолжал его усовершенствовать, навсегда завороженный огневой мощью, нагибался все ниже в своих тяжелых роговых очках с толстыми стеклами. Изо дня в день, изо дня в день…
Звонкое зимнее утро. Снег похрустывает под ногами, девственный, ни следа – А.Г. первый. Первый человек этим ясным зимним утром на узкой тропке, которую сам же и протоптал. Никто здесь больше не ходит, лишь изредка, не каждый день, сторожа. Здесь его вотчина, они знают, что А.Г. тут живет круглый год, даже зимой, поэтому они здесь не нужны. Впрочем, они и вообще не нужны, потому как, ясное дело, ни от кого они ничего не охраняют: кто захочет, все равно заберется в эти жалкие лачужки с их жалким же и все равно необходимым скарбом. Кому надо (тем же бомжам) – свое возьмет, никакого сомнения.