— У вас просьба?
Старуха кивнула и, закончив молитву, сказала:
— Да, сына в армию забирают.
У матери Акрама заблестели глаза: она обрадовалась, что встретила товарища по несчастью. Горе сближает людей, и как бы ни было оно велико, от чьего-то участия становится легче. Так случилось и с этими женщинами.
Минуту спустя они уже были почти как родные и поверяли друг другу свои горести.
В те дни беда была общей, из каждого дома провожали на войну кто — сына, кто — мужа, кто — брата или отца. Матери Акрама пришлось особенно тяжело: Акрам был ее единственным кормильцем. Он имел свою пошивочную мастерскую на крытом базаре, который в то время находился напротив мечети у Каменного моста. Базар этот — длинный торговый зал со множеством лавок, славился на весь Кабул.
Подняв глаза, мать Акрама сказала:
— Моего сына тоже…
Сердце старой женщины дрогнуло от жалости, и она попыталась успокоить свою новую подругу:
— Ничего, дочка… Говорят, эмир сказал, что от священной войны худого ждать не приходится: куда ни кинь — кругом хорошо. Кто уцелеет, честь тому и хвала, вернется борцом за веру, а кто… — Она замолчала. Но, увидев полные ожидания и слез глаза собеседницы, снова заговорила: —…а которые, не дай бог, не вернутся, — на все воля божья, — погибнут со славой как мученики за святую веру…
Мать Акрама была уверена, что никакие самые высокие и красивые слова не заменят ей сына, но возражать не стала и, как бы утешая себя, сказала:
— Ничего не поделаешь… Что всем, то и нам…
Она подошла к высокому деревянному шесту, сплошь увитому красными лоскутками, и повязала на него принесенную с собой ленточку, добавив к бесчисленным узелкам на шесте еще один. Затем вернулась к старухе.
— Ленточку привязала… если «англизы» уберутся отсюда и Акрам мой вместе с другими мусульманами, ровесниками своими, вернется, я на пожертвования не поскуплюсь…
В глазах старухи мелькнуло одобрение, но, покачав головой, она с неожиданной горечью сказала:
— Если «англизы» захватят страну, нам только и останется что жертвовать да молиться. — Она вдруг испугалась собственных слов: — Дура я… болтаю… не приведи господи… — И она ткнулась лбом в холодные плиты пола, потом заглянула матери Акрама в глаза: — Ты, дочка, не сомневайся… я постарше тебя, знаю… что зря горевать: на все божья воля.
Отрешенно глядя перед собой, мать Акрама прошептала:
— Истинная правда… — Посидев еще немного, она наклонилась к старухе: — Ладно, матушка, пойду я. А вы еще побудете?
Старуха подняла голову:
— Побуду, дочка, побуду. Ступай себе… Дай бог твоему сыну и всем, кто с ним, счастливой дороги туда и обратно…
— Да будет так, — произнесла мать Акрама, поднялась и пятясь вышла в дверь. Дошла по коридору до лестницы и спустилась вниз. У выхода старик с палкой пододвинул ей пайзары и поглядел ей в руки. Мать Акрама пошарила в кармане, вынула узелок, развязала и добавила к лежавшим перед стариком монеткам свою. Пройдя еще одну комнату, она снова всплакнула, помолилась, повторила свой обет и вышла на улицу.
В тот вечер она до поздней ночи разговаривала со своим Акрамом. Связала в узел его одежду, завернула в платок хлеб и вареное мясо… Акрам, худой, скуластый и большелобый, был добрым и тихим парнем. Он с детства боялся войны и теперь с мучительной тревогой наблюдал за хлопотами матери. Наконец они улеглись. Мать до утра не сомкнула глаз, ворочалась с боку на бок, посматривая на стоявшую поодаль кровать Акрама, и тихонько молилась, стараясь сдержать слезы…
Крик соседского петуха разорвал тишину, и Акрам, который тоже всю ночь не спал, сел на постели, потянулся, громко зевнул, немного посидел, глядя в темноту, и поднялся. Молча, стараясь не шуметь, оделся, сунул в старую сумку свой узелок. Тыльной стороной руки вытер глаза. Поцеловал матери руку. В бессильном отчаянии мать зарыдала, повиснув на шее у сына. Вытерла слезы уголком накидки, поцеловала Коран и, подняв его над притолокой, велела сыну трижды пройти под ним. Затем она бросила в огонь руту, пошептала, продолжая вытирать краем чадры слезы, налила в миску воды и вместе с сыном спустилась вниз. Собравшиеся во дворе заспанные соседи проводили их до ворот. Акрам, который до этого все время молчал, негромко попрощался со всеми и вышел на улицу. Мать вылила ему вслед миску воды, чтобы поскорей возвращался.
С той поры прошли годы. Желание старухи исполнилось: «англизам» не удалось прибрать страну к рукам, и они ушли ни с чем. Но Акрам и многие его сверстники не вернулись. Где погиб Акрам — неизвестно. Мать ждала его до самой смерти.
Перевод с дари Ю. Волкова
Белая, подкрашенная синькой чалма, очки в светлой оправе, цепочка от часов на черном жилете, карманные часы, длинный серо-зеленый плащ и такие же брюки, большой перочинный нож с костяной ручкой и черный кожаный портфель — без всего этого невозможно было себе представить нашего учителя каллиграфии. Иными словами эти вещи составляли суть его существования. Говорили, что плащ у него непромокаемый. Что такое непромокаемый, я в то время не знала, но была уверена, что одежду, обладающую таким ценным свойством, может носить только он. Учитель не расставался со своим плащом даже на день; ни зимой, ни летом, независимо от погоды, словно плащ этот к нему прирос.
Мы тогда учились не то в четвертом, не то в пятом классе, и учитель каллиграфии, человек средних лет, с низким дребезжащим голосом и слезящимися глазками был единственным мужчиной, которому разрешалось свободно проникать за толстые, высокие стены нашей школы.
Войдя в класс, он ставил на стол черный портфель, вынимал из кармана плаща ножик с костяной рукояткой, становился посреди класса и по очереди чинил наши каламы, — специальные тростниковые перья для каллиграфии. Осторожно расщепив ножом кончик пера, он шел к окну и, поднеся калам к самым глазам, придирчиво его осматривал и отдавал нам. Потом подходил к доске, переламывал посередке кусок мела и ребром одной из половинок писал на доске какое-нибудь двустишие. Все это он проделывал мгновенно, а мы, макая свои большие свежеочиненные перья в чернильницы, со скрипом царапали ими в тетрадях, переписывая стих по нескольку раз. Учитель наблюдал, как мы это делаем. Из-за слезящихся глаз казалось, будто он плачет. Встречаясь с кем-нибудь взглядом, он поспешно опускал голову и начинал сосредоточенно разглядывать пол в классе.
Учитель каллиграфии нам очень нравился. Почему, мы и сами точно не знали. Может потому, что в стенах нашей школы, таких высоких и толстых, он был единственным мужчиной, единственной дверцей, пусть изрядно замшелой и покосившейся, в неведомый нам мир мужчин.
Как бы там ни было, для нас учитель каллиграфии был самым красивым мужчиной на свете, и, когда бы ни заходил разговор о мужской красоте, в моем сознании неизменно возникал образ нашего учителя с маленькими слезящимися глазками, в белой подсиненной чалме и непромокаемом плаще.
Однажды бабушка, как обычно, рассказывала мне сказку. На этот раз — про самого красивого мужчину, лишавшего женщин сна и покоя везде, где бы он ни появлялся. Хорошая была сказка. Перебив ее, я спросила:
— А чалма у него была белая, подкрашенная синькой?
Бабушка пропустила мой вопрос мимо ушей. Но я не успокоилась:
— А непромокаемый плащ он носил?
— Да нет же, ну что ты, право… — с досадой ответила бабушка.
Чуть погодя я потихоньку снова спросила:
— А глаза у того мужчины были маленькие и слезящиеся?
Бабушка разозлилась. Сердито глядя на меня, она с издевкой сказала:
— Маленькие и слезящиеся?! И чтоб из-за таких глаз женщины с ума сходили?! Нет, голубушка, — продолжала она, успокоившись. — Тот был высокий да статный… что глаза, что улыбка… И до того любезный, до того ласковый, что и не спрашивай… — При этом она с опаской взглянула на деда, который, по обыкновению злой и недовольный, сидел в углу, скрестив ноги. Дедушка был невысокого роста, с седой бородой, которую он раз в несколько дней старательно подравнивал маленькими ножницами. Глазки у него были небольшие и какие-то недобрые.
Взгляд бабушки наполнился острой тоской. Может быть, она мысленно сравнивала их: деда и того мужчину, такого красивого и любезного. И сейчас, стоит мне вспомнить ее глаза, как я начинаю думать, что в этом усталом и кротком взгляде заключалась тоска всех женщин на земле: и тех, которых уже нет, и ныне живущих и будущих, которым еще суждено прийти в этот мир. И воспоминание это томит меня до сих пор.
Дед покосился в нашу сторону и отпустил несколько ругательств в адрес самого красивого и любезного в мире мужчины. Бабушка, как будто поняв свою оплошность, понизила голос и продолжала рассказывать сказку уже совсем тихо. Я была в отчаянии оттого, что бабушка с таким пренебрежением отозвалась о нашем учителе каллиграфии. Наши с ней представления о самом красивом мужчине явно не совпадали. Обиженно понурив голову, я слушала бабушку, глядя на ее старческие руки в голубых прожилках и окрашенные хной пальцы, которые быстро, как заведенные, перебирали бусинки четок. И когда она упоминала про самого красивого мужчину, я все равно представляла себе мужчину с крохотными слезящимися глазками, в белой подсиненной чалме и непромокаемом плаще. Только бабушке ничего больше не говорила.