— Они ушли вместе, — сам себе ответил Броджински, — чтобы продолжить разрабатывать свои планы без меня, ибо мое присутствие им мешает.
Что ж, весьма вероятно. А если бы было невероятно, Броджински бы все равно не разубедился.
— Думаете, я доволен комитетом? — Он снова назвал мою должность. Меня снова покоробило.
Мы продолжали путь в молчании. Скверное начало. В клубе я отвел Броджински наверх, в большую гостиную. Там на бюро лежал журнал с именами кандидатов. Пожалуй, если принять Броджински в клуб, он утихомирится. Его имя уже значилось в журнале; мы все — Фрэнсис, Люк, Эстилл, Осболдистон, Гектор Роуз — подписали рекомендательное письмо. Кто-то случайно узнал, что Броджински спит и видит это членство, жизнь готов за него положить. Вот мы и расстарались. Не столько чтобы умаслить Броджински, не столько чтобы заткнуть ему рот, но отчасти, по-моему, и из совершенно иных соображений. Несмотря на вздорный характер, несмотря на паранойю, есть в Броджински что-то жалкое.
Да: не вопреки паранойе, а по причине паранойи. Даже на людей волевых и опытных паранойя действует подобно гипнозу. Суть воздействия паранойи открылась мне еще в юности. Был у меня тогда благодетель, Джордж Пассант. Нас, юнцов, влекла к нему не одна его щедрость и безосновательная мечтательность — ни первая, ни вторая не имели и половинной доли в нашей привязанности. То же справедливо в отношении масштабов его личности и бурных страстей. Дело было в другом — Джордж Пассант, навоображав себе интриг и козней, становился совершенно обнажен перед миром. Он молил о сострадании — и получал его в количествах, большинству из нас, по определению, недоступных. Пусть мы вели себя лучше, пусть куда сильнее нуждались в помощи, пусть даже были неподдельно жалки — рядом с Джорджами Пассантами нам не стоило и надеяться вызвать у окружающих ту степень сострадания, а самим явить ту степень беззащитности, что вызывают — и являют — неискушенные и беззащитные с виду.
То же и с Броджински. Я сказал Роджеру, что Броджински опасен, — комментарий, навязший в зубах, комментарий-фон, комментарий-лейтмотив. Сидя с Броджински в дальнем углу большой гостиной, наблюдая, как он косится на журнал кандидатов, я о предупреждениях не думал. Я чувствовал его беззащитность перед неотразимостью подозрения. Вот он стоит, наг и бос, безмолвно просит: «Пустите, возьмите меня к себе», — а они, привилегированные, сильные, бессердечные, против него замышляют, сомкнули ряды, ощетинились фальшивыми улыбками. У любого на моем месте первый импульс был бы — помочь; постиг такой импульс и меня. Надо показать Броджински, что интриг против него никто не плетет; надо протянуть ему дружескую руку. Я поймал себя на уповании, что комитет выберет его вне очереди.
— Что желаете пить? — спросил я.
Броджински пожелал полпорции хересу, и тянул его маленькими глоточками, между тем как я залпом опрокинул свое виски. Для мужчины столь крупного и зрелого, даже отчасти перезрелого, Броджински порой демонстрирует какие-то, честное слово, стародевичьи пристрастия и повадки. А может, считает, будто в каждом англосаксе дремлет алкоголик, и боится уподобиться.
— Министр чрезвычайно признателен вам за все, что вы делаете в комитете. Впрочем, вам ведь известна степень его признательности, не так ли? — сказал я.
— Министр — прекрасный человек, — с чувством отозвался Броджински.
— Не сомневаюсь, — продолжил я, — что очень скоро правительство пожелает отметить ваши заслуги.
Я знал, что в июньском Почетном списке Броджински стоит кандидатом на звание Командора ордена Британской империи. Намек предварительно согласовал с Роджером.
Броджински воззрился на меня лучистыми своими глазами. Политика Уайтхолла была ему яснее, чем большинству англичан, зато он не знал, как в наших широтах этикет предписывает реагировать на подобные намеки. Он, конечно, не мог догадаться, приложил ли к этому руку Роджер, или Дуглас Осболдистон, или кто-нибудь из наших ученых. И все же Броджински ответил очень по-английски:
— Официальное выражение признательности — пустяки. Для нас важно только одно: быть на правильном пути.
— Министр в высшей степени благодарен вам за ваш совет. Есть информация, что он захочет лично выразить вам благодарность.
Броджински откинулся в кожаном кресле, мощная грудная клетка ходила ходуном точно у оперного певца. Лицо, широкое как щит, напряглось, клок бесцветных волос упал на лоб. Э, да он до сих пор не успокоился, понял я, до сих пор уверен, что у него за спиной интриги плетут. И однако, Броджински явно был доволен. О Роджере он говорил как о надежном и могущественном друге. Со мной держался как с другом менее, чем Роджер, но все же достаточно могущественным.
— Скоро министру будет пора отстаивать свое мнение, — заметил Броджински.
Пришлось бросить пробный камень.
— Министр, — сказал я, — конечно, не имеет права сам вершить дела, особенно в плане личных симпатий.
— Боюсь, я вас не совсем понимаю.
— Я хочу сказать, вам не следует рассчитывать на чудо. Он человек очень влиятельный, что вам, без сомнения, уже давно открылось, и готов делать то, на что другие министры не посягнут. Но вы ведь знаете: без поддержки коллег он далеко не уйдет, причем имеются в виду коллеги на всех уровнях. Он может сделать лишь то, что заведомо одобряет изрядное количество народу, а не то, что хочется ему лично.
Радужки у Броджински с белой окантовкой. Взгляд, почти осязаемый, застыл на мне.
— Я все еще не понимаю вас… — Броджински вновь назвал мою должность. — По крайней мере, надеюсь, что не понимаю.
— Я говорю, у министра поле самостоятельной деятельности куда уже, чем большинству электората представляется.
— Полагаю, так и есть. — Броджински казался гипертрофированно рассудительным, вторично проявил оптимизм. — Но давайте возьмем конкретные примеры. Существуют вопросы — мы их нынче обсуждали, — по которым к единому мнению прийти не удалось. Разногласия неизбежны, ибо одни ученые разделяют точку зрения Гетлиффа, а другие — мою точку зрения. Я прав?
— Да, до сих пор единодушия не было. — Я попытался сострить, но Броджински сарказма не уловил и продолжил с каменным лицом, будто подытоживал:
— Так вот, в подобных обстоятельствах министр может использовать свой авторитет, свою власть в пользу одной из спорящих сторон. Я прав?
— Да, в определенных обстоятельствах — может, — кивнул я.
— Не в определенных, а в сложившихся. — Броджински, фигурально говоря, навалился на меня всем весом своей натуры. Выражение лица, впрочем, было безмятежное, словно проблем вовсе нет, словно друзья, ваш покорный слуга в том числе, рады дать ему все, что он ни пожелает. Словно в подлунном мире о разочарованиях и не слыхивали.
Тщательно подобрав слова, я наконец выдал:
— Мне кажется, не следует на это уповать.
— Почему?
— Я пытался объяснить вам, что министр обязан слушать своих консультантов. Вот вы ему одно советуете. Но — вам ведь и без меня известно, не так ли? — что подавляющее большинство категорически против вас. Министр не может просто сказать, что количество «за» и «против» практически одинаково, и вынести решение.
— Кажется, я понял. Да, понял. — Броджински опустил на колени тяжелые руки и вперил в меня взгляд. Выражение лица осталось прежним, только глаза сверкнули. Перемена была полная, будто в мозгу у Броджински сработал переключатель подозрения. От блаженной ясности и надежд до визуализации врага — сухой щелчок, и только.
— Что вы поняли?
— Все очень просто. Министру не дозволено самому принимать решения. Ученые были тщательно отобраны другими официальными лицами. Ясно как день. Они одно советуют, я — другое. Еще: министр окружен чиновниками. Чиновники выбирают, и они не допустят обсуждения. Ни за что не допустят. Это вы и хотели сказать.
— Ну зачем вы ищете зловещие объяснения?
— Я не ищу. Мне ими в лицо тычут.
— Я не намерен, — начал я довольно сухо, — выслушивать ваши предположения на тему, что с вами плохо обращаются. Неужели вы действительно считаете, будто мои коллеги строят против вас козни?
— Речь не о ваших коллегах.
— Значит, обо мне?
— Слышали пословицу: на воре шапка горит?
Таким образом, из меня сделали паука, к которому все нити тянутся; из меня сделали главного гонителя и преследователя. Неприязнь никому не по вкусу. Большинство людей неприязни боятся; столкновение с неприязнью лицом к лицу коробит, как скрип несмазанной двери. Но лучше пусть я буду олицетворять врага, чем Роджер.
Пришлось говорить как ни в чем не бывало, как будто сносить оскорбления для меня — занятие самое обычное, как будто я ни характера, ни нервов не имею. Захотелось задеть Броджински, да посильнее, чем он меня. Наши с ним темпераменты изначально разнятся; не употреби он даже слово «вор», соблазн обругать его был бы не меньше. Но я работал и роскоши позволить себе не мог — по крайней мере роскоши быть собой. Итак, я произнес ровным тоном солидного чиновника: