— Ещё раз увижу — пинать будем твою голову.
Ещё одним камнем преткновения было питание. Понятно, что у моряков расклад по продуктам другой, и нормы другие. И качество, конечно же, ни в какое сравнение не шло с тем, что мы имели на катерах. Бодяга эта длилась из года в год, длилась и, наконец, в этом разрешилась. Начальник отряда подписал приказ: выдать морякам плиту в столовой и холодильник — пусть сами готовят, повара-то есть. Жить стало сытней.
Ещё б теплей в казарме было — не служба, а курорт. Выше плюс одиннадцати температура никогда не поднималась, а в студёные ветреные ночи до семи опускалась. Вода в колодце, если мне не изменяет память — четыре градуса. И где-то близко — в нашей казарме. Каково? С развода придём, батареи облепим — обеда ждём. Потом ужина. Вечерами возле теннисного стола грелись, и в аппендиксе (закуток со спортснарядами). Спать ложились не только в тельниках (позор флоту!), но и в спортивной форме, свитерах, особо мерзшие робу надевать не стеснялись. На одеяле сверху шинель. Разбирали на утепляющие составляющие постели уезжавших на пирс.
Охранять катера, стоявшие во льду, отправлялся наряд из трёх человек, попеременно с каждого катера. Обязательно в него входили мотыли. Они должны не только охранять, но и проверять, как ведёт себя корпус катера, сжатый метровыми льдами. В целях безопасности вдоль ватерлинии долбились приямки. И, конечно, кроме мотылей никто эту работу не делал. Меня, после переезда в отряд, Мишарин определил во внутренний наряд — дневальным. И это было дурным предзнаменованием. Теслик так и сказал:
— Дембеля над тобой расправу готовят.
Сказал и всё. И никакой поддержки — мол, пусть только тронут, я за тебя любому горло порву. И что мне теперь делать? В бега удариться, шкуру спасая?
— Да пусть бьют, — говорю. — Глядишь, и я пару тройку челюстей сломаю. Я упёртый. А кому не сломаю, того на Русский остров отправлю, полоски тельника вдоль живота повернув.
Назначив боцмана ПСКа-68 Мишарина старшиной группы, Кручинин доверил ему ключи от канцелярии. Когда последний сундук покидал казарму, там собирались дембеля. Курили, резались в карты, изредка пили и постоянно строили планы террора над молодёжью. Оказывается, в этом вопросе не было у дембелей единодушия. Оказывается, иные — Сосненко, например — не желали ломать, спаявшуюся за время навигации катерную дружбу ради призрачного удовольствия видеть страх в глазах вчерашнего товарища, а потом и ненависть. Мишарин и сам не был сторонником репрессий — понимал, что без боя, молодёжь заслуженные привилегии не отдаст, а катаклизмов в группе, за которую отвечал перед командирами, не хотел. В то же время годкам желал угодить и избрал меня в жертвы. Рассуждал — одного прессанём, другим — устрашение.
Второгодники логики мыслей Мишарина не знали, но нарастающее напряжение в группе чувствовали и готовились. Самый авторитетный сундук в группе Герасименко умудрился протолкнуть баталерщиком своего боцмана Ивана Кобелева. Раньше эту должность занимали исключительно дембеля. Двери канцелярии и баталерки супротив, как только в одном помещении начинали кучковаться дембеля, в другую стекалась молодёжь. И это было вызывающе и показушно — будто два штаба двух враждующих армий.
Как только стало ясно, с кого начнут прессинг дембеля, боцман Кобелев стал необычно дружелюбен ко мне. Подойдёт, лапу на плечи:
— Антоха, сала хочешь?
Антоха хотел.
— Дуй на камбуз за хлебом.
Я сбегаю в солдатскую столовую, выпрошу булку хлеба, пару-тройку луковиц. Сидим втроём-четвером в баталерке, уплетаем сало, Кобелев поучает:
— Ты, Антоха, сам не нарывайся, но и не дрейфь никого: один согнётся — всех подомнут. Главное — сдержи первым удар, а потом мы им предъявим.
А мы им могли предъявить, и очень даже. Из двадцати девяти моряков группы дембелей было десять человек. Почти двойное превосходство! Да орлы-то какие! Ваня Кобелев — чемпион группы в одиночном перетягивании каната. Саша Тарасенко, моторист с 68-го, руками рвёт японские синтетические фалы в палец толщиной. Теслик — велосипедист, Лёха Шлыков — штангист. Альгимантас Прано Пакутинскас, кок с 67-го, назвался бывшим «лесным братом» из Литвы. Убью, говорит, глазом не моргну.
А у них? Самый задиристый — рогаль Сивков — попа шире плеч. Он, кстати, как и обещал, на второй день после переезда в отряд, наехал на меня. Я гюйс в бытовке гладил, он мне свои парадные брюки второго срока кидает:
— Погладь, салага.
Я гюйс надел, утюг отключил и в двери. Он путь преграждает:
— Туго со слухом?
Смотрю на его рожу — губы толстые, глаза круглые, волосы курчавые — ну, вылитый певец Сличенко. Дать бы по этой цыганской роже, но первому нельзя.
— Не буду, — говорю.
Отодвинул его и вышел вон. Шибко я его в те минуты ненавидел — всё нутро кипело, сдерживался из последних сил, потому ни сказать, ни сделать ничего умного не смог. А вот Жорик Шаров смог. Жорик — это метрист с 68-го. Ещё метристов «быками» зовут за их антенны, как рога во лбу катера. Сивков, не заморачиваясь на мне, подловил Жорика, тема та же — погладь, салага, дембелю брюки. Шарик кочевряжиться не стал — взял да и погладил, только не стрелкам, а по швам. И брюки на Сивковскую вешалку в баталерке повесил, и доложил честь по чести — ваше приказание выполнил, товарищ дембель. Толстогубый Сивков полдня ходил именинником — победа! гнётся молодежь, завтра шнурки во рту полоскать будет. А как взял брюки в руки, аж побелел и помчался искать Шарова. В курилке его нашёл. Подскакивает и орёт:
— Сейчас башку заверну сучонок — ты что натворил?
Кобелев встаёт меж ними:
— Ты что раздухарился, товарищ матрос?
— Боцман не лезь, а то и тебе достанется, — и побежал жаловаться Мишарину.
День за днём напряжение нарастало. Быть сече великой — это понимали все. Не желали её и готовились к ней. А грянула она неожиданно — как снег на голову. Вопреки всем законам сценария. И мне пришлось принять в ней самоё активное участие, потому как я — зачинщик её. А произошло так.
У соседей по казарме, военных оркестрантов, творились жуткие дела. Вечером после ужина пара гоблинского вида сальери раздвигали стальные прутья кровати и совали туда голову моцарта.
— Пой, паскуда, пока не удавили.
И парень пел — куда деваться — порой до самого отбоя. Я не понимал ситуации — почему Мишарин даёт под зад сержантам, вступаясь за совершенно незнакомых ему ребят, и позволяет унижать человека, с которым каждое утро здоровается? Благоразумно не вмешивался — раз остальные молчат. Но вот однажды с этим бедолагой попали во внутренний наряд. Джон у него была кликуха была, а имени и фамилии я не запомнил. Ну, Джон, так Джон. Ночь была — его время стоять у тумбочки. Теслик был дежурным и через час после общего отбоя лёг, разбудив меня и передав повязку дежурного. Прошёлся помещениями и зову Джона от тумбочки:
— Засохнешь там, пойдём в курилку.
Сели у батареи, в окно зрим, чтоб проверяющего не прозевать, разговорились. Он, оказывается, из Москвы, в МГИМО у него документы, и после службы продолжит там обучение.
— Не за это ли тебя недоумки прессуют?
— Может быть.
— Так что ж не дерёшься?
— А ты?
А? Чувствуете логику будущего дипломата? Действительно, Джон — хлипенький еврейчик — ему ли с гоблинами пластаться? А я, ладно сбитый парень, крутой ханкайский волк, чего ж в сторонке прохлаждаюсь? Дело ведь не в том, что ему больно, а не мне. Серость, быдло безграмотное унижает человеческое достоинство в общем его значении. Ни Джона, как личность, а достоинство, как само понятие. И мы обходим стороной, стараясь не замечать, стоящего на коленях у кровати музыканта, поющего какие-то средневековые баллады. Распалённому словами дневального, а ещё больше собственными мыслями, мне хотелось сорваться с места и немедленно настучать по физиономии оркестровому старшине. Но судьба хранила его до вечера следующего дня.
Мы готовились сдать роту вновь заступающему наряду. Теслик Джону:
— Протяни проход.
Тут всего-то делов — намочил тряпку, растянул по полу, пробежался кормой вперёд туда и обратно. А Джон — притащил обрез воды, вылил его в проход, сел на четвереньки и стал чего-то там натирать тряпкой. То ли у него крыша поехала от постоянных издевательств, то ли швейка врубил — да не во время, брат, и не к месту. Сейчас новый наряд с развода придёт, нам придётся всем пахать, твою грязь убирая, а Теслику выслушивать насмешки коллеги. Боцман психанул — толкнулся в каптёрку к музыкантам:
— Пойди, глянь, старшина, что твой боец учудил.
Главный дудило срочной службы был пьян, он выскочил и выпучил на Джона глаза.
— К бою! — орёт.
По этой команде должен был незадачливый дневальный брякнутся ниц в лужу под ногами.
— К бою!
Не торопится Джон, не хочется ему брюхом в сырость. Смотрит старшине в глаза, не знает, что сказать.