Сочинительство это называется.
Сочинительство, точно. Именно. Вот, если хочешь, самая что ни на есть игра с собой. Примеривание вариантов. Сидит она в кресле таком антикварном, старинном, горит камин. За границей, думаю, что ли?
Почему за границей? У нас теперь тоже сидят у каминов.
Да. Но потом вспомнилось, как та баба Пешу обозвала жидом. Фамилия ничего не говорит, мне в голову не приходило, но, может, она что то знала? Уехать вполне могли оба, чего-то добились там. Скорей, чем здесь, обычное дело.
Пошел творческий процесс.
А что? Она еще сказала: он сам долго не подозревал, что его идеи столько стоят. О каких это идеях? Перстень… конечно, не из стены, эти фантазии лучше от бросить, но вполне мог у матери взять, из семейных ценностей, сам потом преподнес, наплел что-нибудь. Ну и так далее. Полез что-то искать, не мог даже сказать что, перевез когда-то наспех, без разбора, от родителей кучу старья — обнаружились эти бумажки.
Позвонить все же на студию? Записи у них хранятся. Наверно, она подробности рассказывала.
Не хочу я ничего узнавать. Зачем?
Сочинительство лучше. Реальность мало ли что пре поднесет?
Ну, воображение как раз может завести вообще не известно куда. Тоже игра не совсем произвольная. Как один сочинитель объяснял: решаешь что-нибудь с персонажем сделать, сам все вроде придумал, а он ни в ка кую. И лучше не заставлять, толку не будет.
Старая уязвленность все таки ожила? Уступил сопернику.
Нет, смешно. Детские переживания. Было бы кому завидовать.
А что, не завидовал? Смотрел, думал: у меня-то камина нет.
Ладно, не надо так гримасничать, еще не совсем окосел. Мне грех жаловаться. Машина, квартира, дача. Семья. Я их всех люблю. Диссертацию, что ни говори, защитил.
Считалось когда-то карьерой. А заработок теперь какой?
С прежним нечего сравнивать, да. Но сравнивать себя вообще не надо ни с кем. Тем более, со стороны видишь не то, что каждый знает изнутри. Спроси кого угодно: кто в таком возрасте скажет, что доволен жизнью вполне? У кого получилось так, как хотел?
О! Сразу начнут перебирать, горевать об упущенных вариантах.
Именно. Нет. Варианты — это для начального возраста. Когда еще игра впереди, можно рассчитывать, решать, выбирать. А когда все уже отыграно, признавай, что получилось. Понятно я говорю? Я мыслю не менее трезво, чем всегда. Может, выражаюсь не так, но мыслю даже более. Потому что сейчас, наконец, понял: игру надо признавать, как осуществившуюся реальность.
Или не осуществившуюся.
В каком смысле? Реальность не может не осуществиться. Если вспоминаешь жизнь — значит, она осуществилась. Какой тут проигрыш, какая победа? Было — вот что начинаешь сознавать, то есть ощущать. Это же потрясающе! Только что, казалось, не существовало, растворилось насовсем, неизвестно где — и вдруг вот, возникает. Заново, все отчетливей, как будто впервые. Как будто никогда прежде этого не видел. Так ясно не видел, не чувствовал, не переживал. Только сейчас по-настоящему… эта гроза, молнии сочные… поцелуи в потоках водяных… вишни светятся… грудь в мокрой ладони. Тогда я так не умел… не понимал, не чувствовал. Только сейчас стало доходить… возникло внутри.
Воспоминание.
Нет, не воспоминание. Разве можно вспомнить по-настоящему себя, тогдашнего? Что-то вернуть? Восстановить исчезнувшее? Чушь! Сочинительство — когда воссоздаешь заново. Боже!., пыльный занюханный городок, булыжная мостовая на главной улице… вот они. На речке, на плотиках, полощут белье… Разве я прежде это видел, чувствовал, как сейчас?
Запах разогретой огородной зелени, лопухов, крапивы.
И клевера, мелкой ромашки, на пустыре, где гоняли футбол.
За бывшей церковью.
В церкви была керосиновая лавка.
Рядом всегда паслась привязанная корова, шарахалась от мяча.
А мяч останавливался между ее ног, приходилось выковыривать.
Хорошо если не угодил в лепешку.
Господи! Можно это пройти еще раз? Найти слова, чтобы ожило по настоящему.
Разрешается переиграть. Следует иметь в виду, что при этом может измениться все, включая исходную ситуацию, достигнутые результаты и личности самих участников.
1
Инга Лазаревна сменила бумажные пеленки на Якове Львовиче, как на разбухшем грузном младенце, не смущаясь жалкой мужской наготы. Он старался ей помочь, приподнимая поясницу, хотя ему больше казалось, что помогает. На ногах расползались пятна лилово-розовых язв. В левую локтевую вену воткнута игла капельницы. Прозрачный пух над ушами, безбровый лоб делали и покрасневшее лицо его трогательно младенческим, круглая чистая лысина лишь слегка подпорчена пигментными пятнышками.
На соседней койке замычал, заворочался искривленный маразматик, одеяло с него стало сползать. Его оставляли лежать нагишом на клеенке, чтобы не менять постоянно замаранное белье. Еще один обитатель палаты, у входной двери, уже вторые сутки лежал на спине без движения, дыхание было едва заметно, запавший беззубый рот делал его профиль заранее неживым. На тумбочке дожидалась чего-то бессмысленно оставленная тарелка с застывшей слизистой гущей, словно пища, предназначенная сопровождать уходящих в другой мир. Третий сосед появился здесь перед самым приходом Инги Лазаревны и сразу отправился выяснять, почему его, ходячего, сунули в такую палату. Насупленные надбровья, начальственные брыжи делали его похожим на готового зарычать бульдога. Найти в воскресенье дежурного врача ему до сих пор, видно, не удавалось, но перед уходом он запретил открывать окно, хотя на улице было тепло. «Вы что, хотите устроить всем пневмонию?» — рявкнул, вымещая на Инге Лазаревне такое справедливое раздражение, что она все еще не решалась нарушить запрет.
Сам Яков Львович, похоже, оказался здесь по ошибке. Он убедился в этом, когда заглянувшие в палату врачи стали переговариваться между собой, как при постороннем. «Одно дело инсульт, другое диабет, надо было сразу подумать». — «Да у него целый букет». — «А что тут делать с гангреной? Мы же не режем. Повесят потом на нас». — «Доживем до понедельника». — «До понедельника доживем». И рассмеялись чему-то своему, не задерживаясь больше в порченом воздухе. Обе женщины были не по-больничному ярко накрашены, под халатами угадывались нарядные платья, фонендоскопы, свисавшие на грудь, вызывали мысль об ожерельях.
— Мне пока ни с кем не удалось поговорить, — сказала Инга Лазаревна, как бы оправдываясь. — Тот же ответ: в понедельник все скажет лечащий врач.
— До понедельника доживем, — слегка приподнял Яков Львович кожу на лбу. — Ничего нового они не добавят. — Он слабо улыбнулся, тронул языком пересохшую губу. — Как-то я навещал в больнице одного старика, он мне сказал: «Я открыл у себя столько органов! Никогда прежде не знал, что они у меня есть. И знаете, как я их открыл? Методом боли». Я тогда подумал: а если болит душа — где это? Не стоит об этом сейчас. В больнице лучше не о болезни. Мне надо было сказать вам что то особенно важное, все время думал, боялся, что не смогу…
— Вам трудно говорить, — сказала Инга Лазаревна. — Может, не сейчас?
— А когда же еще? Пока мы одни. — Передышка между фразами требовалась ему, похоже, не просто от слабости — трудно было собрать мысль. — Так много надо сказать, но не знаю… налезает одно на другое… начинаю путаться. Для меня здесь вдруг прояснилось. Говорят, под конец в человеке что-то поневоле меняется… не просто в сознании, в самой химии организма. У неверующих возникают мысли о Боге. Но химия у всех разная. Этот старик… он мне, помню, сказал: «Если бы мне помогли умереть. Я хочу, но не знаю как». Я стал говорить: «Разве так можно? Вы же верующий человек, вы не можете так думать». Он махнул рукой, — Яков Львович слабо, пальцами, попытался изобразить жест: — «Что вера! Если бы сюда пришел черт и протянул мне в лапе смерть, я бы у него ее взял и расцеловал бы ему рога». Такие у него были боли. Я думал, что это можно понять, не испытав. То ли в моей химии есть что-то анестезирующее, то ли самому удавалось обойти. Вдруг дошло… как будто привиделось…
Дохнуло из открывшейся двери, вошла приземистая женщина в косынке, с хозяйственной сумкой в руке, вперевалочку, на распухших ногах направилась к койке соседа. Тот замычал, заворочался, узнавая.
— Пришла, пришла, — добродушно подтвердила женщина. — Ну, что ты тут опять натворил? У-у… ай-яй-яй… давай-ка, давай…
Не оборачиваясь, по треску разрываемой и сминаемой газеты, а еще больше по запаху Инга Лазаревна могла угадывать совершавшееся за ее спиной. Маразматик замычал снова. Как ни странно, женщина его мычание расшифровывала.
— Какое пиво? — отвечала насмешливо. — Не принесла я пива, здесь нельзя… Нет, и денег у меня нет… Как это вру? Не вру. Вот завтра тебя выпишут, дома получишь пива.