Поразили отчетливо выступающие на фоне ясного, голубого неба крутобокие сопки, тяжелой цепью охватывающие бухту. В глаза бросились свежие надолбы пней, рассыпанных по склонам. Посмотреть — в рассыпном строю идет атака невидимого врага, притаившегося на гребне. Но это сказка, фантазия. На самой ближней сапке, одним боком завалившейся в море, мирно полощется, играя с легким ветром, российский флаг. Сам же город представлял зрелище весьма странное, и, наверное, не у одного пассажира, ступившего на владивостокский берег, мелькнула сумасшедшая мысль: «Уж не на войну ли я попал?» — И он был не далек от истинного положения дел. После ночного тайфуна город представлял собой крепость, державшую длительную осаду и взятую приступом после ожесточенной бомбардировки.
Догорали пакгаузы, вспыхнувшие посреди ночи. Дымились головешки офицерской казармы. Повсюду разбитые ящики, рассыпанные бочки, клочья бумаги, сена, тряпья.
Раздавались редкие бабьи голоса. По свежему следу обходили надломленные избенки. Плакали. На свету поруха виднее. У казармы со сдвинутой набок крышей, блестя топорами, возились солдаты и матросы.
Идя берегом, густо заваленным расползшимися тюками каких-то водорослей темно-кофейного цвета, Гроссевич увидел странную фигуру, восседавшую на одном из них, в ватном суконном казакине с меховой оторочкой и плюшевом картузе с наушниками.
— Не скажете, почтенный, что здесь случилось? — спросил. Гроссевич.
Человек обратил на него сердитое лицо и, потеребив грязную, забитую соломкой бороду, враждебно оказал:
— Тайфун.
В Петербургу по книжкам и журналам, а в Иркутске, куда Гроссевич приехал после окончания военно-топографического училища за назначением, от топографов-очевидцев слышал он об этом страшном капризе природы. Но действительность, вернее ее последствия, превзошли самые яркие картины, которые рисовало его воображение. Гроссевич внутренне содрогнулся и, не донимая расспросами человека в плюшевом картузе, пошел в город.
По дороге, встретив матросов, окруживших большой гребной катер с разбитым подзором, выброшенный штормом на берег, расспросил их, как найти поручика Колесова. Ему показали небольшой домишко, торчавший на склоне сопки.
Вечером, устроив кой-какие дела, он поднялся по выбитой до камня тропе и, миновав сторожевую будку, из которой торчал штык часового, взошел на скрипнувшее крыльцо.
В сумрачной горнице у разбитого окна, верх которого был небрежно подколот рогожкой, сидели офицеры. Играли.
Гроссевич, назвавшись, опросил поручика Колесова.
— Кто? Кто?.. Гроссевич? — из-за стола поднимался моложавый, но уже с лысинкой, просвечивающей сквозь редкие черные волосы, с быстрым, усмешливым лицом поручик Лева Колесов.
Недоумение, растерянность, досада пробежали по его лицу. Гроссевич, надеясь встретить в чужом месте товарища, был несколько смущен. Одно мгновение ему показалось, что Колесов намеренно затрудняется признать его. Но Колесов наконец улыбнулся, но как-то странно. В голове Гроссевича мелькнуло: если бы он не назвался, а сел бы молча, незаметно за игральным столик и попросил сдать Колесова, то тот бы и сдал спокойно, не признавая.
Учились в одной гимназии. Только Колесов кончил ее лет на пять раньше. Поступил в Санкт-Петербургский университет на юридический факультет. Не окончив курса, бежал на Кавказ: «Поймаю пулю или крест». Но военные действия на кавказском театре шли к концу. И вместо той картины, которую рисовали Пушкин, Лермонтов, Толстой и собственное Левино воображение, он увидел благонамеренную среду, которая поспешно пожинала плоды только что заключенного мира. Мелькнул странным образом в Москве. Ахнули в кружевные платочки многочисленные знакомые Левины барышни, когда однажды увидели его фамилию в нечаевских списках. Пиковый офицер, да и только. Раза два-три встречал его Гроссевич среди своих друзей, но дальше внешнего знакомства дело не шло.
— Ну, брат, и тебя к нам фортуна завернула, — сказал Колесов, принимая руку Гроссевича в свои, которые чуть ли не на пол-локтя выскакивали из рукавов тесного сюртучка. — Никак в топографы к нам?
— Да, на съемку.
— То-то я вижу — при мундире… Это правильно, брат, хорошо. У нас тут такие дела… Видел, как городишко ковырнуло? — сказал он, хватаясь вдруг за щеку и морщась, словно от зубной боли.
— В самую точку угодил, на самый бал. Тут такой маскарад был…
— Что с вами? — опросил Гроссевич.
— Щека, что ли? Нервы, нервы… — недовольно и как бы сердясь на вопрос, ответил Колесов. — Такое творилось… Господа, знакомьтесь. Гость петербургский.
Офицеры оживились. Бросили карты, зажгли еще свечу.
— Я думал, вы здесь, как в царстве Берендея, — сказал с улыбкой Гроссевич, когда в потолок стрельнуло и шампанское полилось.
— У Берендея, у Берендея. Это нас морячки выручают. Сереже Анциферову спасибо скажи. Вчера на «Востоке» из Нагасаки пришли. Морячки — наши цари и боги, не они бы… — Колесов поперхнулся дымом, раскуривая толстую манильскую сигару, махнул рукой в сторону уже немолодого лейтенанта с темным усталым лицом. Сидел он как бы сбоку, молча наблюдал Гроссевича.
— Если б только шампанское, — вошел в разговор Анциферов. — Любую мелочь из Японии доставляем. Тяжело. Во всем самом необходимом приходится крайнюю нужду терпеть, в особенности стрелкам, матросам, поселенцам. В светлый праздник не видят того, что в любой крестьянской избе найдется.
— Мужик хорош, пока о брюхе думает, — буркнул Колесов, наполняя бокалы.
— Господа, в Иркутске говорят, что в скором времени базу Сибирской флотилии перенесут из Николаевска во Владивосток. В правительстве весьма оживленно обсуждается этот вопрос. Думаю, положение изменится уже в этом году, — сказал Гроссевич.
Выпили за процветание нового порта на Тихом океане. Лица раскраснелись. Разговор, поначалу несколько растрепанный, нервный, сбился на петербургскую жизнь. Вспомнили общих знакомых, родных. Гроссевич полез в багажные сумки: «Совсем запамятовал. Тебе, Лева, почта. В Иркутске передали…» Писем было штук десять, в розовых и голубых конвертах, одни тоненькие, в листочек, другие пухлые, как разбитая колода карт, и на всех легкий женский почерк, судя по характеру письма, принадлежащий разным рукам.
Изрядно захмелевший Колесов подмигнул Гроссевичу, тонко засмеялся:
— Господа! Предлагаю премило закончить наш ужин декламацией сих трепетных посланий. — Он покачнулся и, дурачась, понюхал пачку. — Судя по букету, это должно быть презанятно.
Офицеры, радуясь выходке приятеля, весело зашумели. Кто-то уронил свечу, ее тут же зажгли, и подсвечник подвинули поближе Колесову.
— Господа! Разве так можно! Лева, ты пошутил? — Гроссевич, краснея, встал из-за стола.
Лева, потрясая письмами, смеялся.
— Господа, зачем же так? Это неприлично, — бормотал растерянно Гроссевич.
— Хотим читать! Хотим читать! — громко кричали за столам.
— Что за вздор ты несешь, Петя, — отмахнулся от Гроссевича Колесов. — Будем читать. Нам скучно, правда, господа?
— А ты нам не велишь веселиться. Здесь, мой друг, не Петербург и даже не Иркутск. Тут у каждого свой манер…
— Колесов! Если вы посмеете в присутствии… — Гроссевич, задохнувшись, рванул воротник сюртука. В наступившей тишине послышался звук посыпавшихся на пол пуговиц.
Колесов, криво усмехаясь, надорвал первый пакет:
— Прекратите это безобразие, Колесов! — вдруг сказал Анциферов. — А вам должно быть стыдно, господа! Черт знает что! Или для вас здесь не существует ни морали, ни законов чести?
Слова Анциферова произвели впечатление. Шум, пьяные возгласы разом оборвались. Кто-то молча потянулся за шампанским, кто-то, виновато пряча глаза, торопливо раскуривал трубку, стараясь спрятаться в облаке дыма.
Колесов, почувствовав, что дело приняло нежелательный для него оборот, раздраженно передернув плечами, встал и, сдернув рогожку, мрачно уставился в окно. Синяя густая тишина прятала город. Изредка блеснет огонь гакабортного фонаря с брандвахтенного судна, выйдет на берег волна покрупнее и с унылым шорохом сдернет гальку в море. Со стороны порта глухо стучали топоры, будто бабы вальковали белье, звенели пилы, доносился невнятный говор. По случаю ожидавшегося прибытия из Либавы клипера «Наездник» гарнизонные солдаты спешно заканчивали ремонтом помятый штормом причал. Вместе с ночной сыростью, порвавшейся в легкие, Колесов почувствовал, как все ого существо наполняется глухой, бесконечной тоской. «Черт меня дернул забраться в эту дыру. Ах! Ах! Как по романтично! Как это замечательно! Вы непременно должны туда ехать»! — со злобой вспомнил он восклицания какой-то девицы не то с Фонтанки, не то с Васильевского, у которой он провел вечер накануне своего отбытия в Южно-Уссурийский край.