Он многого ожидал на новом месте службы. В Южно-Уссурийском крае ранее никому не ведомые офицеры из разночинной молодежи делали головокружительную карьеру. О них знал государь-император, высшие сановники из Государственного совета устраивали приемы и балы в честь этих загорелых офицеров, на полах сюртуков приносящих неведомый, пугающий запах дальних земель и морей. Невельской, Казакевич, Посьет… О них говорили, о них писали. При одном их имени петербургские барышни приходили в полуобморочное состояние и подолгу о чем-то задумчиво молчали. С них рисовали портреты, их изображения оправляли в (медальоны, их имена произносили с тем же благоговением, что и имена бравых героев только что окончившейся войны с горцами. Как тут можно было удержаться… Зачем? Ушло безвозвратно, сгорело без следа прошлое…
Петербург. Конец шестидесятых годов. Тогда многие из его сверстников в безбрежном море государства Российского увидели надвигающуюся волну демократических (Преобразований. В лихорадочные, бессонные ночи им еще слышались выстрелы на Сенатской площади, а рука уже тянулась к своему пистолету, и в сердце, как выстрелы, отзывались слова последней клятвы: «Народ и Расправа!» Колесов оказался среди них. Все его существо противилось тому бесцветному, тошному будущему, которое уготовила ему, сыну священника, жизнь. А на петербургских улицах гремели роскошные кареты, уносившие в снежный мрак прекрасных женщин. В дорогих ресторанах, как в сказочных теремах, вершилось неведомое ему таинство. Золотая, великосветская молодежь, с которой еще вчера он проводил студенческие пирушки, сегодня вершила государственные дела, не узнавая его при встрече. Все это — мимо! Не для него! Никогда! Нет! Жгучая зависть, смертельная обида, чувство обреченности и в то же время неуемное стремление не покориться своей жалкой судьбе привели его в противоправительственную, террористическую организацию «Народная расправа». Не горе и нищета народа плакали в его сердце, не ненавистью народной кричала его душа. Колесов вошел в эту организацию растиньяком из города Клязьмы. Он проиграл. Организация была разгромлена. Многие ее члены брошены в тюрьмы. Колесов отделался легким испугом да недолгими и не слишком мучительными угрызениями совести о выданных им охранке товарищах группы. Этим он заслужил не только прощание: ему были оказаны некоторые знаки внимания, которыми он воспользовался для того, чтобы попасть в таинственный и обещавший так много Южно-Уссурийский край.
Исхлестанное дождями, избитое метелями и ветрами, упало в дорожную пыль петербургское время Колесова. Он перешагнул через него, как через отслужившее, старое тряпье. Окутанное туманом, облизанное цунами стучало владивостокское время.
Прощайте, Коломны и Клязьмы. Солдатские команды из грязных идиотов, для которых он должен был стать «отцом родным». «Сволочи, — с тихим отчаянием подумал Колесов, прислушиваясь к звукам, доносившимся из порта. — И здесь — то же. Тяни свой возок, авось не опрокинется».
Новый край требовал знающих, энергичных людей. Первый военный губернатор Приморской области Казакевич, следуя заветам Муравьева-Амурского, старался окружать себя толковыми офицерами, патриотами своего дела. Белоручкам и карьеристам в этой среде не было места. Не нашлось его и для Колесова. Единственная надежда на Ивана Васильевича Фуругельма, командира Сибирской военной флотилии, который в самом скором времени должен был перенести свой штаб из Николаевска-на-Амуре во Владивосток. Колесов находился в родстве с адмиралам. Родство отдаленное, но у него были надежды поправить свои дела: имел виды на должность офицера для особых поручений при штабе Фуругельма.
Предстоит страшная грызня за сладкий кусок. Многие зарятся на вакантное место. Того и гляди, обойдут на кривой. Интригу такую раскрутят, каждое слово припомнят, любой шаг. Сейчас, как никогда, он должен быть осторожным. Судьба решается. Чтобы ни одна тень не упала. Мундир… Не время связываться с этим топографом, мальчишкой, сопляком…
Колесов аккуратно зацепил рогожку за гвоздик и, одернув сюртук, с улыбкой, как ни в чем не бывало, подсел к Гроссевичу. Офицеры переглянулись. Гроссевич облегченно вздохнул. Ему было неприятно от сознания того, что он в первый же день своего приезда стал невольным виновником ссоры.
— Господа, я понимаю. Оторванность от России, хорошего общества могут минутно повлиять на настроение… Вино… Право, я не хотел никого обидеть. Не подумайте, господа, что я какой-нибудь… Я понимаю. Колесов, не сердитесь. Забудемте этот глупый случай. Письма… Письма — вздор! Я привез действительно нечто замечательное… — Гроссевич бросился к своему багажу. — «Отечественные записки»! Самые последние. Сочинения Михайловского, Златовратского, Нефедова. Их нынче очень читают. О них говорят. Они возбуждают умы.
— О чем, если не секрет, пишут эти господа? — деликатно опросил черноусый пожилой капитан, разливая по чашкам чай.
— Это новая тема в российской литературе. Никто так честно и заинтересованно не показывал нам простого русского крестьянина, его судьбу, его тяжелую, изнуряющую тело и душу, жизнь. Его самые заветные мечты.
Что-то раздражало Колесова в этом юнце, размахивающем пачкой журналов и от волнения даже как бы пританцовывающем посреди горницы. Его искренность, прямодушие казались ему нарочитыми и даже вызывающими. Так, на его взгляд, ведут себя для того, чтобы показаться в выгодном свете, и это действительно могло так казаться после недавней истории, тень от которой, Колесов чувствовал, легла на него в глазах его товарищей. И все из-за какого-то заезжего топографа. Колесов понимал, что он должен как-то реабилитировать себя и поставить, на место этого фигляра.
— О чем могут мечтать ваши мужички, Гроссевич? О бабах потеплее да о сивухе покрепче. Вот вам и фокус, то бишь мужицкая правда-матка.
— Нет! Это неправда. Поручик, не презирайте русского крестьянина. Он умен, благороден, богобоязен. В нем дремлет богатырская сила. Ее нужно только разбудить. Нужно помочь ему, научить. А для этого надо смотреть на него не как на холопа, а как на товарища, войти к нему в дом, сесть за один стол…
— Э, знакомая история. Ваши господа сочинители, занимающиеся столь явной чепухой, или идиоты, или глупцы. Мужика уравнять с дворянином! Каково, господа? Знавал я в прежнее время этих кающихся господ по Петербургу. Готовы были мужику сопли вытирать, горшки ночные носить. Я тоже по глупости чуть к ним на крючок не попал, да только опомнился вовремя… Долго будут помнить Леву Колесова… Не ходить в народ, не цацкаться с ним, со всякими там парижскими науками, которые ему все равно, что корове Млечный Путь, а каши березовой подсыпать почаще. А заодно и вашим господам сочинителям задницы погреть.
Кто-то из офицеров хохотнул. Гроссевич как-то сразу обмяк и тихо сказал:
— Я заметил, поручик, вы и давеча, когда разговор-то наш дела этого не касался, успели выразить свою неприязнь к простому человеку. И сейчас вы сказали странное. Как вы могли так быстро перемениться, изменить весь строй мыслей, уйти от того движения, которым сегодня живут лучшие люди России? Это похоже на предательство. То, что вы сейчас сказали, показывает в вас подлого человека.
— Что?! — покрываясь краской, будто ему в лицо плеснули из стакана красным вином, закричал Колесов. — Мальчишка! Сопляк!
— Я вам не мальчишка, поручик, и вы мне не отец, чтоб выговаривать! Приберегите свои чувства для более удобного случая, который я вам готов незамедлительно или в удобное вам время представить. Я не хочу с вами ссориться, но с такими, как вы… нельзя иначе, наверное!
Задыхаясь, путаясь в полах шинели, Гроссевич бросился по тропе вниз к морю. Огибая тяжело нависший над самой тропой огромный валун, он споткнулся. Куда он бежит? Кто ждет его? Он один в этом чужом городе, в этом холодном, пустом мире. Заплачь, взорвись всеми криками души, никто тебя не услышит, никто не отзовется. Только близкие звезды с мирно дышащего неба заглядывают в глаза да в бухте далеко-далеко убегает, вздрагивая на водной ряби, лунная дорожка. Поеживаясь от ночной сырости, которой тянуло с моря, Гроссевич поднял воротник, присел, подминая сухую, хрустящую полынь.
Разве так, он думал, начнется его жизнь здесь, на краю земли, где он, предоставленный самому себе, мог проверить свои силы, знания, употребить их на службу отечества, сообразуясь только со своей совестью, собственным пониманием гражданственности. Как было все просто в Петербурге, в кругу друзей, которых собрала одна мысль, одно чувство: отдать себя бескорыстному служению родине, ее забитому, униженному народу, как просто было рисовать в воображении будущие свершения, долженствующие лечь в общую копилку демократии, свободы, равенства. Как все глупо случилось. Неужели дуэль? Неужели разом оборвутся — один миг только — все эти большие, красивые мысли, чаяния, что наполняли все его существо?..