Кристин открыла дверь своего домишки, вошла внутрь. Вопли, разумеется, мгновенно усилились — по эту сторону двери работали совсем другие законы акустики.
Она прошла прямиком к кроватке. Малыш был весь лиловый от крика и несло от него, как из сточной канавы. И то была не обычная его вонь, что-то другое, агрессивное и куда более злобное.
Кристин начала раздевать его, но смрад вонзался ей в ноздри, как тонкий, не толще иголки, стилет. Глаза малыша выпучивались от крика, словно он гневался на идиотизм ее мечтаний о том, что она будто-то бы способна хоть что-то в его жизни поправить. Кристин расстегивала кнопки комбинезона, под которым крылся очередной из отравлявших ей жизнь подгузников, а сама все думала, как же ей теперь быть.
Она подняла малыша, подержала его над головой, высоко-высоко. Возвела к нему взгляд.
Тельце, заслонившее голую потолочную лампочку, казалось черной массой, корчившейся планетой, затмевающей домашнее солнце. Кристин продержала его так долгое время, вглядываясь в темную, орущую образину, в переломанные конечности, болтавшиеся у ее лица.
И наконец, со всей, какая нашлась у нее, силой, метнула его через комнату, и малыш с глухим пластилиновым шлепком врезался в стену.
Как и в прошлые разы, она тут же бросилась к ребенку — поднять его с пола. Ведь очень важно, чтобы между действием и противодействием проходило совсем малое время. Если реагировать сразу, без промедления, все и всегда можно поправить. Как молния, пронеслась она через комнату — туда, где лежало малое тельце, подняла его на руки. Чего-то в нем не хватало, это она поняла мгновенно.
У малыша отвалилась головка. Кристин пала на колени, — еще прижимая рукой к груди торс с обвислыми членами, — обшарила взглядом покрытый ковром пол — от стены до стены. И сразу увидела голову, закатившуюся под стол.
Нежно опустила Кристин тельце малыша на ковер и поползла на четвереньках к столу. Достала из-под него голову (большую, одной рукой не ухватишь, потребовались обе), присела на корточки, разглядывая ее. Кристин вертела голову так и этак, — вот волосистый затылок, вот мясистое личико. Баюкая личико в ладонях, она поворачивала его по часовой стрелке, пока сошедшиеся брови младенца не расположились параллельно ее бровям.
Младенец смотрел на нее так, будто впервые увидел. И молчал. Выражение просыпающегося разума сменило прежнее, привычное, говорившее о животном лукавстве. Губки младенца подергивались, как будто у него появилось, наконец, что ей сказать.
А потом он дважды мигнул, томно-томно, и смежил, точно фарфоровая куколка веки. Вся краснота гнева отлила от этого личика, оно побледнело и кожа его обратилась в глянцевую кожу младенца с обложки глянцевого журнала для молодых мамаш.
Стараясь не делать резких движений, Кристин отнесла заснувшую голову к спящему телу и воссоединила их.
И начиная с этого дня, никаких больше хлопот ребенок Кристин не доставлял. Лежал себе в кроватке, интересуясь сам собой, ничего от нее не требуя. Природа взяла свое, как и обещала та полицейская женщина.
В жизни Кристин приоткрылось окошко: ну-ка, давай, выгляни. Но она все еще мешкала, ни в чем пока не уверенная. Душа у нее была такая махонькая — усохшее, мелкое существо, дрожавшее в располневшем теле, точно сбежавшая из лаборатории мышь посреди пустого, гулкого научного института.
В виде опыта, Кристин попыталась, наконец, проделать что-то такое, что привычно делала в прошлой жизни: начала читать книгу. Роман — в твердой обложке, включенный в список бестселлеров, и несколько дней назад принесенный в дом мужем. С тех пор, как Кристин неуверенно присвоила роман, прочесть ей удалось лишь несколько страниц, — непривычное умственное упражнение быстро ее утомляло. Но пока все вроде бы шло хорошо. Эту книгу читали другие взрослые, как и она люди — прямо в эту минуту, во всех городах страны, а может даже и мира.
Она переворачивала страницы, муж стоял у кроватки.
— Ну, как мой мужчинка, а? — негромко спросил он, не смея коснуться младенца. — Какой-то он нынче тихий.
— Да, он мальчик хороший, — согласилась Кристин. — Тебе не пора новости смотреть?
— Мы еще где?
Головка дочери шевельнулась у меня на плече. Убаюканный напевным «тум-ду-ду-дум» поездных колес, я тоже задремал. И увидел во сне Джона, — он гладил меня по голому заду, и средний палец его застревал в расселинке. Я поморгал, вглядываясь в реальность нашей долгой дороги, отдалявшей меня от него.
— Дай-ка я на часы посмотрю, — сказал я, вытягивая правую руку из-под теплого тельца Тэсс. Она сдвинулась — ровно настолько, чтобы я смог увидеть часы.
— Нам еще лет сто ехать, — сказал я.
— Так темно уже.
— Это только видимость, у нас тут свет горит, а окна в поезде затемненные.
Сообщил я это тоном авторитетным, взрослым, однако сам засомневался. Снаружи и вправду уже темнело. Может, у меня часы врут?
— Не проголодалась?
Она не ответила. Заснула снова. Руку уже кололо, словно иголочками. Я слегка согнул ее, осторожно. Если буду дергаться, потревожу дочку, и она переложит голову мне на колени. Я же не могу позволить, чтобы кто-то увидел голову дочери у меня на коленях, пусть даже это будут люди совсем посторонние, пассажиры. Если жена прослышит об этом, она мигом обвинит меня в педофилии, инцесте, совращении ребенка, в чем угодно. А мое право видеться с Тэсс и так уж висит на волоске.
Я глянул вбок, через проход, на мужчину, листавшего выданный ему в поезде задаром журнал, и мне удалось различить цифры на его электронных часах. Точно такие же, как на моих. Да, но солнце-то снаружи, похоже, и вправду садилось.
Я протер левой ладонью глаза. Веки еще щипало, слишком много я плакал. Я — транзитник, мотающийся между двумя людьми, и оба на меня злы. Проезжаю двести миль только затем, чтобы обменять одну вспышку истерической ревности на другую.
Жена и двух минут проговорить со мной не может, чтобы не дать мне понять, как тяжка для нее жизнь на одной со мною планете. Разговор у нас начинается с Тэсс, — что наша дочь ест и пьет, чего есть и пить не желает, и почти сразу жена принимается визжать, рыдать, грозиться и поминать своего адвоката. Проходят недели, Тэсс я не вижу, и иду в юридическую контору, чтобы женщина, сидящая там, написала жене письмо, которое она не выбросит на помойку, не прочитав. И мы приходим хоть к какому-то соглашению. Я получаю разрешение сводить Тэсс в «Мак-Дональдс». Или в зоопарк. Или в кино. Две сотни миль дороги — это плата за право посидеть с дочкой в темном зале, пока она смотрит сентиментальную, гетеросексуальную чушь, произведенную корпорацией «Уолт Дисней».
Пока Тэсс с матерью, а с матерью она проводит каждую, почитай, минуту нашей с ней жизни, сожитель мой, Джон, счастлив. Он не упоминает о Тэсс никогда, делает вид, будто ее попросту нет на свете. Посасывает мой конец — так, точно у того и функции-то никакой биологической не было, кроме одной: Джону удовольствие доставлять. Купается в свободе небезопасного секса со мной, уверенный, что от меня никакого риска исходить не может. Он словно перекодировал десять моих верных супружеских лет в состояние досексуальности, чудодейственной невинности, приготовлявшей меня к его появлению. Все, что нам требуется — оставаться неразлучниками, и тогда ни единая чума этого мира нас не возьмет.
Когда же я заговариваю о том, как скучаю по дочери, лицо его темнеет. Впрочем, тут, скорее, метафора. Джон — чернокожий.
В этот раз Тэсс впервые приехала на уик-энд в мой новый дом и получился чистый ад. Ад для меня, ад для Джона. Что думает на сей счет Тэсс, я не знаю. Джон, выкрикивавший, когда я уходил, обвинения и ругательства, имени ее ни разу не упомянул. Хоть на это ума хватило. В общем-то, он понемногу взрослеет. Скоро, — если мы до того дотянем, — наша разница в возрасте ничего уже значить не будет.
С поездом явно что-то не так. Он тормозит. Небо снаружи серое, словно его затянуло тучами, однако туч никаких нет. Поезд встал.
— Мы еще где?
— Ехать и ехать.
— А что случилось?
— Не знаю.
Поезд пополз назад, плавно и тихо. Тэсс садится, прижимает лицо и ладошки к стеклу, вглядывается в деревья, в электрические столбы, уезжающие в неправильную сторону.
Из динамиков доносится извещение. Где-то впереди произошла авария, поезд возвращается на несколько станций назад, в Перт. Оттуда пассажиров, следующих до Эдинбурга и далее, повезут спецтранспортом. Извинения, непредвиденные обстоятельства, принимаются все возможные меры, не забудьте взять с собой багаж, только мороки с вашим барахлом нам и не хватало.
— Мы возвращаемся в дом Джона? — спрашивает, нахмурившись, Тэсс.
— Это не дом Джона, — не подумав, огрызаюсь я. — Он мой.
Тэсс молчит. Ей мои притязания представляются бессмысленными: как это дом может быть моим, если в нем нет ни ее, ни мамы? Величайшая победа, одержанная женой, состоит в том, что каждое мое по-настоящему радостное воспоминание, в котором присутствуем мы с дочерью, заперто в прошлом — во временах моей «нормальности». Никакой счастливой отцовской памятью, не обремененной присутствием жены, мне обладать не дозволено, как будто все те прекрасные мгновения (когда Тэсс, визжа, ковыляла по саду, а я гонялся за ней с лейкой, когда я учил ее сидеть, не падая с него, на трехколесном велосипеде, когда показывал, как вставлять в спортивные тапочки новые шнурки) только потому и возможны были, что рядом с нами стояла Хизер, одобряя все происходящее.