Всё же на свой лад он был последователен, и неожиданно я понял, что гораздо больше того, что он говорил, меня бесила сама манера говорения. Когда я мысленно убрал эти идиотские «да», интонацию «is it?», мысли Виктора зазвучали для меня человечнее. (Проблема звучания. Я возненавидел, например, Бродского, просто услышав, как он читает свои стихи в каком-то фильме. Тем сильнее возненавидел, что автор, казалось бы, в своём праве.) Что, например, я мог противопоставить его мысли, что идея империи сводится к идее централизации? Только атмосферу, флюиды. Виктор с отвращением говорил о русском провиденциализме, желании во всём, что происходит с тобою лично или со страной, усмотреть длань Господню. Как было не понять это отвращение? После всего, что произошло со страной и тобой лично? Но он отвращал лице свое и от коммунистов, честил их как мог — а поскольку интеллектуально мог не очень, оперировал главным образом подлогами. Тут тебе источник зла, безысходность, идея бесплатной колбасы как презумпция коммунизма. Эта колбаса меня тогда взбесила («коммунизм обещает не столько жратву, сколько её справедливое распределение», — распинался я). Защищая, кстати, вполне чуждое мне учение. В чём тоже был нюанс: никогда Виктор и ему подобные не вставали на защиту чего-либо подлинно чуждого справедливости ради; самые честные из них даже перестали наконец поминать Вольтера. Виктору справедливость вообще казалась чем-то излишним, какой-то сверхкомплектной сущностью, равно как и милосердие. Это с лихвой заменялось демократическими процедурами и гражданским самосознанием. Вещи, которые — как ни крути — нельзя заменить ни на что другое, либо открыто изгонялись, либо игнорировались, либо их старательно низводили (отряд: чудачества, подотряд: прихоти) до вещей пристойно-отстойных, вообще-то простительных, но где-то там, в иных эпохах и обстоятельствах, и обязательно — в ином месте. Неприязнь к метафизике, порождённая страхом перед нею же, была почти партийным билетом, масонским рукопожатием; по ней опознавали этих и тех не хуже, чем по артиклю в выражении «эта страна». («Не понимаю, почему они бесятся, ведь это всего лишь как артикль, да?» Ну ещё бы. Как слово «жид» — всего лишь обозначение вероисповедания. Почему-то нет на свете силы, которая очистила бы его от коннотаций.)
Но мать-перемать, неужели же я скажу доброе слово о тех, кто делал метафизику своим не столько знаменем, сколько топором, — а то и подтиркой, затычкой в любую щель! Одни с артиклем за пазухой, другие с жидами наперевес! Среди тех и этих я не мог найти человека, да и неизвестно, искал ли.
Врагов себе нужно выбирать не по вкусу, а по плечу. Оп-ля. Только на похоронах, когда ты слаб, как тряпица, я задумался о причинах моей вражды, и о том, как эти причины были постыдно надуманы. Мне не хватало настоящего врага — такого, кого не было бы позором ненавидеть, птицу большого полёта. Гиганта. Красавца. Человека недюжинных интеллектуальных и моральных качеств. Чтобы можно было поверять и равняться. Подражать, стараясь переплюнуть. В манере завязывать галстук, например, неспешно улыбаться, покидать на рассвете весёлый дом. Ты когда-нибудь покидал весёлый дом на рассвете и в любое другое время суток?
Сейчас я старался не глядеть по сторонам и дышать ровнее. Возможно, люди вокруг и недостойны быть моими врагами, зато я для них отборный враг: сорванец с виселицы, поклонник победоносного насилья, молодой человек дурных правил. Ничейный. До наглости прекрасный. Чужая ненависть — это стена, на которую опираешься, чтобы не рухнуть. Я был благодарен, как же иначе: то, что любой из этих трусов, стань он на мгновение ока сильным и смелым, скрутил бы меня в бараний рог, помогало держать осанку.
Когда в расходящейся толпе я внезапно увидел Сашу — задранный нос, прямая спина, собака под мышкой, невзрачный педант в очках почтительно рядом, — что-то во мне сломалось. Теперь я знал, что не отступлюсь, что пожертвую всем: понимая, что жертвовать — бессмысленно и недостойно, не отступать в данном случае — извращённая отвага сильно сродни малодушию. Бац на колени, «останься со мной». Где кабак, там и мой дружок. Дураки да бешены, знать, не все перевешаны. Которая рука крест кладёт, та и нож точит. Судьба не хуй, в руки не возьмёшь. Нам легче от смеха и мы никому не помеха. Ха и так далее, конец цитате.
К. Р.
— Мне понравился ваш племянник.
Он мне действительно понравился: нагловатый спокойный парень в хорошей физической форме, наверняка паршивая овца в семье. И Анна Павловна прекрасно понимает мою шпильку (нелепая вещь намёк, который не обидел, потому что его не поняли), её лицо становится ещё благостнее и мудрее.
— У Дениса непростой характер, но он образованный, интеллигентный человек.
«Вот так!» — говорит её взгляд. «Не верю! — огрызается мой. — Интеллигентный! Школу в детстве каждую четверть поджигал, или всего лишь ежегодно?»
— Некоторый нигилизм в его поколении — это часть защитной реакции.
— На что?
— На политическую обстановку в стране, — любезно сообщает Анна Павловна. Как она умеет издеваться, не издеваясь.
Ну да. Будет такой волноваться из-за политической обстановки. Я приподнимаю брови. «Это вы не волнуетесь, многоуважаемый, — говорит ледяной взгляд завуча. — А у молодых людей есть все причины и даже желание отвечать за собственную страну».
— А у Базарова было желание отвечать за страну?
Анна Павловна смотрит на меня как на ученика или барана. Ни один учитель русского языка и литературы во взрослом разговоре с претензиями не придумает сослаться на русскую литературу. Место русской литературы — за партой и в библиотеке, на юбилейных плакатах и научных конференциях, вдали от взрослых претензий. Потому что русская литература — это, конечно, очень хорошо. Но взрослым ответственным людям приходится иметь дело совсем с другими реалиями.
— Мне кажется, — продолжаю я, — в русском нигилизме политика вообще всегда притянута за уши. Русский нигилизм отвергает существующий порядок вещей лишь потому, что тот под рукой. На деле ему не нравится, что вещи находятся в каком бы то ни было порядке. И наследники Базарова — не советские комсомольцы, а советские панки. Вы ведь не думаете, что советские панки противостояли конкретно советской власти?
Анна Павловна не думает и даже не слышит.
— И это здравая позиция. — Я придаю своему голосу лекторскую весомость. — В современную эпоху, и не только в России, и, возможно, не только в современную эпоху, иметь какие-либо политические взгляды означает дать возможность манипулировать вами лицам, для которых политика — профессия или инструмент. Не обладая необходимой полнотой информации, вы не можете ответить на вопрос qui bono — главный для уяснения содержания конкретных политических мер и мероприятий — и практически всё вынуждены принимать на веру. А ещё заметьте, как легко использовать человека, у которого есть убеждения, но нет информации. Да даже если бы и была — неужели он бы ей поверил?
— То есть у человека с убеждениями нет совести?
Я осекся, словно сам выболтал заветное. Но если она это понимает… как же так… Я поспешил скрыть удивление.
— Вы прекрасно сформулировали.
В ответ Анна Павловна, прекращая беседу, которая только-только становится интересной, сухо просит подписать бумаги. Бедняжечка. Знала бы, в каких бумагах фигурирует.
Сплавив братишку, я задышал свободнее и дышал до тех пор, пока не получил очередные инструкции. Контора предлагала, пока что на выбор, а) создать нестабильность, б) отчитаться за расход сумм по проекту «мировое господство». Создавать нестабильность мне предлагали через два раза на третий, но столь откровенной угрозой это ритуальное требование сопровождалось впервые. В рамках проекта я купил себе машину представительского класса, а кто-то — островок, виллу, молодую жену, не важно что: проект «мировое господство» давно превратился в синекуру и заложенный в бюджет грабёж бюджета. Никто не требовал по нему никакого отчёта, за исключением квартального, а в квартальном достаточно было указать в нужной графе потраченные суммы.
Кроме того, мне вменялось наладить/упрочить связи с прогрессивной российской общественностью, предоставить ежегодный список агентов — провокаторов и содействовать слиянию и поглощению, что бы это ни значило.
Кто-то в руководстве рвал и метал. Причины могли быть разные: смена курса, интриги, кадровые перестановки или после совсем уж непристойных трат какого-то одного агента решили щёлкнуть по носу всех остальных.
Я разглядывал запрос, отыскивая в нём почерк новой метлы, следы усилий клеветливого духа, отпечатки пальцев кознестроителей. В отличие от нормальных людей, мы, конторские, лишены возможности посплетничать с коллегами. Я не мог позвонить по телефону и бодро сказать: «Хай, Вася! Не знаешь, что происходит?» — и равно никакой гипотетический Вася, окажись он даже моим соседом, партнёром по гольфу, любовником моей жены, не умел бы перекинуться нужным словом со мной, или хотя бы подмигнуть. Каждый из нас сидит на своей одинокой льдине, в компании с ненастоящим голосом рации и без шанса опознать коллегу в мимобредущем пингвине.