Так в нашу жизнь вошли Рембо и Аполлинер, Лотреамон и Андре Жид. Мы обнаружили, что мир многолик, что разные его образы отрицают друг друга и что он представляет собой не что иное, как серию взаимных взглядов, которые последовательно накладываются один на другой. Каждая новая книга опровергала то, что мы только что прочли в предыдущей, и предлагала нам новые пути к истине и красоте, куда мы тотчас же и устремлялись. Такое чередование бездн отчаяния и безумных надежд потрясало наши неокрепшие души. При этом мы не отбросили прежние ценности клана. Мы читали Морраса и Шатобриана одновременно с книгами Альфреда Жарри и сюрреалистов, которые будоражили нас. Кстати, примерно в то время некоторые из них ужинали в доме на улице Варенн, о чем мы и не подозревали. Все это крутилось в наших головах, никак, естественно, не связываясь в стройную систему, чего мы, собственно, и не хотели, бросая нас из несказанного счастья в глубочайшее уныние. Иногда в летнюю пору, ошалев от чтения, мы откладывали прочь все книги и не открывали их недели по две, чтобы перевести дух и просто пожить. А потом возвращались к своему привычному пороку. Вокруг нас все рушилось от безжалостных ударов, наносимых словами, фразами, запятыми, точками, волшебными именами, существительными, глаголами и изысканными прилагательными. Голова шла кругом. От книг, от мира, каким мы его видели в книгах, у нас кружилась голова.
Между нами, учениками Жан-Кристофа Конта, знавшими друг друга с младенчества, завязывалась новая и сильная дружба, крепнущая на вечерах у Германтов и Вердюренов, на балах у д’Оржелей, в путешествиях в компании с Урианом и Лафкадио, в пальмовых рощах Алжира и в грезах о костюмированных балах где-то в Солони. Когда я сегодня вспоминаю о годах юности, меня поражают два-три момента, о которых хочу коротко рассказать. Выскажу для начала предположение, что шансов для того, чтобы четверо подростков вдруг одновременно заболевали любовью к чтению, было довольно мало. Если посмотреть внимательнее, то и мотивы, подтолкнувшие нас на эту стезю, были очень разными, Ну, разумеется, прежде всего среди нас были Реми-Мишо. А Реми-Мишо всегда, то есть на протяжении сотни лет, как уточнял дедушка, тянулись к учебе, к книгам, к поединкам идей, предпочитая их, добавлял дедушка, поединкам на шпагах. Могут признать и это, поскольку, увы или же к счастью, во мне нет ни капли их крови, и то, что все Реми-Мишо были очень умными. Тетушка Габриэль имела какие угодно недостатки, но в то же время боги наделили ее и способностями, унаследованными, надо полагать, от члена Конвента и государственного деятеля, от послов и предпринимателей: любопытство, неудовлетворенность, потребность идти вперед и все дальше, желание делать не то, что все, и по возможности лучше всех. Все это перешло к ее детям, так что Жан-Кристоф Конт трудился на подготовленной почве.
Можно было бы, пожалуй, найти те же самые черты, правда, проявившиеся совершенно иначе, и у Филиппа, второго из сыновей тети Габриэль, которому было девятнадцать или двадцать лет, когда нам было пятнадцать-шестнадцать, и который с нами не занимался. Какие загадочные обстоятельства повлияли на подобную метаморфозу? С таким же ненасытным усердием, с каким все Реми-Мишо до него стремились получать дипломатические миссии, министерские портфели, директорские посты в советах акционерных обществ и с каким двое младших сыновей принялись читать книги, Филипп коллекционировал женщин. Филиппу были ни к чему Гораций, Овидий, «Федра», романтические страсти и бодлеровская любовь. К литературе он относился с удвоенным презрением нашего клана потомственных военных и материнского клана администраторов и коммерсантов. Он не из книг узнавал о жизни, как это делали мы днем с Жан-Кристофом Контом, а потом ночью в постели при свете ламп. Он жил. Я втайне восхищался им. Это был удивительно обаятельный бездельник. Если бы нам очень хотелось применить к нему столь дорогие нам законы, то мы, может быть, обнаружили бы в нем сходство с дядюшкой из Аргентины, очень любившим девушек и их приданое. Однако Филипп, при всем его невероятном легкомыслии, не разбрасывался. Деньгами он интересовался лишь в той мере, в какой любил их тратить. Интересовался же по-настоящему он лишь женщинами, их сводившими его с ума улыбками, их волосами, руками, зубами, телесами. Обо всем этом он мог говорить часами. Любовь к женщинам, как и атеизм, не совсем запрещалась нашим семейным кодексом. Среди наших предков были известные распутники, и по женской линии мы происходили от знаменитого маршала Ришелье, деда того самого герцога Ришелье, вслед за которым несколько членов нашей семьи уехали в Россию и перед которым одна из княгинь, я не помню уж какая, захлопнула дверь, не желая впускать его в дом. «Нет, сударь, — плача, шептала она герцогу, который стучался в ее дверь, — нет, оставьте меня, видеть вас больше не желаю». — «Ах, мадам, — стонал тот, — если бы вы знали, чем я стучу». Но затем на протяжении нескольких поколений, быть может, в знак траура после смерти короля в семье стало модным придерживаться самых строгих нравов. Филипп же с помощью служанок, актрисочек, подруг матери, продавщиц цветов и профессиональных куртизанок послал к черту все приличия и все прошлое. Он развлекался. Проводил ночи напролет среди цыган и разбитых бутылок. Зрелище завораживающее и зловещее одновременно. Глядя на него, я понимал, сколько сил и времени требуют страсти. Всю свою энергию он тратил только на одно. Проводил все свои дни в поисках женщин, в ухаживании за ними, в расставании с ними, в утешении их. Если бы хоть четверть энергии, растрачиваемой таким образом, он уделил бы военному делу, живописи или, например, нефтедобыче, то наверняка стал бы опасным соперником Гудериана и Роммеля или же Жана Фотрие и Николя де Сталя или же Гюльбенкяна и Онассиса. Так нет же. Он выбрал себе в качестве примеров для подражания Лозена, Казанову и Рамона Новарро.
Клод, самый младший в их семье, который был моим ровесником и который был мне ближе других, имел дополнительную причину увлечься чтением и попасть в сети, расставленные г-ном Контом. Он был очень красив, но с детства отличался от других: левая рука у него развивалась как-то не совсем нормально. Мы привыкли к этому и не обращали на это внимания. А вот посторонние люди обращали. Клод это чувствовал и постоянно помнил об этом. Семьи не склонны делиться своими секретами, а наша — тем более, и я так никогда и не узнал, было ли его увечье родовой травмой, явилось ли оно результатом несчастного случая, следствием болезни или же он, сын одной из представительниц семьи Реми-Мишо, оказался жертвой многочисленных браков в прошлом между двоюродными братьями и сестрами. Я так никогда и не узнал, что он сам об этом думает. Задать этот вопрос я ему не решился. Во всяком случае, он страдал от этого недостатка, почти не мешавшего ему, но отделявшего его от других. Он нуждался в каком-нибудь реванше. И вот книги, эдакая страна грез, стали для него утешением, дали ему возможность забыть о своей беде.
И еще одному своему ученику Жан-Кристоф Конт помог преодолеть некоторые барьеры. Сына г-на Дебуа звали Мишель. Клянусь, мы любили его как брата. Но все же Мишель Дебуа был сыном управляющего замком. В столь иерархическом обществе, как наше, эта разница в положении была очень ощутима. В чем она проявлялась? Каким образом? Например, во время прогулок верхом, за ужином с настоятелем Мушу, в гостиных замка, где каждое утро в десять часов и по вечерам, в шесть, имела место удивительная церемония, в которой было что-то от доклада и что-то от церковной службы и куда управляющий являлся в перчатках и в шляпе, в церкви, где мы сидели в обтянутых красным бархатом креслах, а семья Дебуа — на стульях с соломенными сиденьями, во время церковных процессий, когда мы шли впереди, а они сзади, но прежде всего — в умах. Все это соотносилось с определенной мифологией, выглядело надуманным, но что может быть реальнее того, что мы воображаем? Сегодняшнее равенство тоже отчасти соотносится с мифологией. Я чуть выше сказал, что члены нашей семьи были чрезвычайно вежливы и доброжелательны, настолько, что, глядя на царящие сегодня нравы, даже нельзя себе представить, что такое действительно было. И я настаиваю на том, что сказал. Наше отношение к семье Дебуа было самым простым, предельно вежливым и глубоко сердечным. Но каждый знал, что нас разделяет пропасть. Про сегодняшние времена можно сказать, что хамство царит между равными. У нас же вежливость, искренняя симпатия и дружба отделяли нижестоящих от вышестоящих. Были нижестоящие и вышестоящие, и каждый это знал, признавал и соглашался с этим. Дружелюбие и воспитанность царили в отношениях между хозяевами и слугами, которых тогда еще не называли лицемерно служащими или обслуживающим персоналом. Такие отношения были такой же составной частью всей системы, как и сама иерархия, которую они и подправляли, и выражали.