Марфуга — большая, гладкая и какая-то вся складно закруглённая, появилась во дворе скромно, в ватнике и с метлой, почти не поднимая глаз на большом скуластом лице. Она не смотрела ни на кого из нас, но именно возле неё я почувствовал, что все разговоры об этом были не зря столь волнующими.
Помню, как я, спускаясь по лестнице, волнуюсь: Марфуга подметает сейчас двор (слышится шарканье) или тётя Шура?.. хотя тётя Шура вполне симпатичная добрая старуха.
Потом я к Марфуге как-то привык, и вдруг — явление беловской родственницы! Потом появилась, в этот раз в золотом сиянии, ещё более прекрасная головка — взгляд не демонический, как у той, а кроткий, голубой, а улыбка — смирение, кротость и какая-то лукавая вина. Она витала передо мной и тоже исчезла — из моей жизни, но не из памяти… Теперь пойдёт! — понял я с замиранием сердца.
Как сухо было всё то, что было раньше — а ведь мы в свои четырнадцать считали себя вполне действующими — ходили, гнусно хихикая, по тротуару с некоторым отставанием вслед за моей соседкой — круглолицей Ленкой Хорошайловой, с её подругой, остроносой Иркой Харламовой. Сперва они демонстративно не замечали нас, потом оборачивались, хихикали. Приходил я довольно оживлённый, но засыпал, помнится, сразу… а теперь вдруг открылась новая Вселенная, в которую валишься с чувством отчаяния и восторга… конечно, Ленка тоже была представительницей оттуда — но вырасти в одной квартире… какая уж тут таинственность! Мы, конечно же, «зажимались», как говорили тогда, но волновало это, в основном, тем, что мы делаем запретное. И вот — понеслось. И у Ленки началось безумие, не связанное, правда, со мной. Появился маленький, ловкий, с большой головой и толстыми русыми волосами Сашка Давидьянц… все мы немало просиживали, обхватив водосточную трубу у неё под окном… Ленка кидала в нас разные предметы, горящую бумагу, и вдруг — окно открылось как-то по-другому, Сашка сделал ловкое, какое-то лягушачье движение, дрыгнул ножкой и исчез в окне, которое тут же закрылось и задвинулось плотной шторой. «Вот так вот!» — мы переглянулись между собой. Но досада была чисто спортивная, далёкая от настоящих страданий, просто обидно — мы тут уже сколько лет, а тут — явился, и сразу. Ну ничего… Главное — я чувствовал — было где-то чуть в стороне…
Помню потрясение, когда нас слили с девушками, перевели в бывшую гимназию Волконских на Басков переулок. Увидеть в классе их — тех, на которых раньше глазел лишь издалека… вам сейчас не представить, как это: семь лет класс заполнен орущими, дерущимися, надоевшими до посинения одноклассниками — и вдруг появились эти! И не просто появились — они будут теперь всегда, слегка покачиваясь, выходить по проходу к доске, будут даже сидеть с тобой за одной партой, и иногда даже прикасаться к тебе круглым нежным боком или тонкой рукой… помутнение сознания было полное! Абсолютно уверенно скажу, что когда наконец в комнату войдут марсиане — сколько бы голов у них ни было — волнение будет меньшим по сравнению с тем. Вскоре, однако же, горячий туман рассеялся. Конечно — то, что они появились, было замечательно — в общем-то. Но в частности… ничего не было, вернее — никого. Просто атмосферой, общим сиянием питаться долгое время было невозможно, надо было куда-то двигаться. Но — к кому? Как среди шапок в камере находок ищешь потерянную шапку… Эта? Да что ты? Может быть — эта?.. Ну всё — хватит болтать, нет тут твоей шапки, иди гуляй!
Ира Рогова? Большие карие, строгие глаза, тёмные веснушки, очень правильное, хотя мягкое лицо — носик прямой, но слегка укороченный, трогательный, большой выпуклый лоб. Всегда аккуратная, пионерская причёска на тугой прямой пробор говорит о «правильности»… и так и есть, если именно у неё мы устраиваем наши классные вечеринки, и мама ей доверяет… разве другой бы доверила? Впрочем, если бы уж совсем ничего у нас не было там, то не стали бы собираться. Гремит с патефона фокстрот, свет в комнате — только от лампочки, освещающей зеленоватый аквариум, да и вообще в комнате никого больше нет, все сбежали на кухню, и, прижимаясь во время танца, явно чувствуешь под материей большую, прохладную, мягчайшую грудь, необыкновенно высокую, почти под подбородком. Мгновение — и врываются орущие одноклассники, излишняя нервная возбудимость — особенность таких вечеринок.
Становится душно, потно, я выхожу на маленький, старинный, головокружительно высокий балкон. Балкон этот — витой, с осыпающейся ржавой шелухой, с которого, казалось, можно достать рукой до нависающей крыши. Если было бы что-то жгучее в комнате — вряд ли бы я так запомнил этот балкон… Потом он явился, как живой, в одном из моих первых рассказов, где про хозяйку нет и слова — балкон сильнее! Впрочем, я не полностью прав — тусклый свет над аквариумом вдруг погас, раздались визги, крики: «Дурак!»… скорее — туда! Потом, вечеринок через пять, свет уже гасится, но никаких визгов почему-то не раздаётся… давящая тишина.
Но, в общем-то — мама доверяла правильно… что здесь такого… дело молодое… всё в рамках благополучия — не хулиганы же приглашены. В полодиннадцатого расходимся… всё прилично. Думаю, что большинство из присутствующих на тех вечеринках за рамки приличий и после не выходили… молодое безумие в приличных формах… пожилое безумие в приличных формах… старческое безумие в приличных формах… Спасибо, Ира!
Почему я не фиксировался на ней, уже тогда умело разыгрывая одну из самых трогательных своих карт — застенчивость? Надо было бы — так и застенчивость бы прошла, но она не проходила. Значит — не надо было! Пока — поволыним. С Ирой надо было играть по всем правилам, с мамой, замершей за дверью… но правила без наполнения их дрожью — мертвы… хотя многие думают, что, поступая, как надо, они живут… я почти сердился на Рогову — для чего надо что-то изображать? На радость матери?
Поэтому я оказался за партой с Розой Зильберман. Отношения у нас были двойные — с первой минуты урока мы сплетались ногами под партой так, что потом трудно было выпутаться и выйти к доске. Ноги наши жили страстной, безумной жизнью, а головы… насмешливо и спокойно дружили.
— Ну вот… опять! — снисходительно говорили наши головы, когда ноги вели себя неподобающим образом. И мы усмехались.
Эта некая раздельность частей тела, их совершенно различная жизнь дарила ощущение широких возможностей, ощущение свободы… А выйди я однажды с Ирой на её балкон, и прижмись явно, а не в танце… на следующий день, хошь-не-хошь, надо было осыпать её серией записок… да ещё ходили в классе слухи, что я пишу стихи! Тяжёлая работа, с глупыми, но незыблемыми ритуалами… Уж лучше я буду застенчивым!
Выстреливать собой из пушки в кого-то было явно рано… да и не в кого! Тем более, тогда нас страшно пугали, что любовь бывает всего одна! Одна — да притом такая, довольно скучная… а на какую-то другую Ира явно бы не пошла — во всяком случае — тогда, в девятом классе!
Но школа наша не за каменной стеной — в ней тоже есть всякое. Постепенно как-то выделяются из всех две высоких пышнотелых подружки из параллельного восьмого, Агеева и Приказчикова… вокруг них слухи совсем иного свойства… это вам не щенячья возня под присмотром маменьки… тут что-то рисковое… да и держатся они будь здоров! — на любого, будь это даже учитель физкультуры, смотрят спокойно, чуть усмехаясь: «Ну что… и тебе интересно?» Слухи шелестели, как раки в корзине… многие из искушённых говорили, как об общеизвестном: «Ах, эти? Весёлые девушки!» Я мог не сомневаться, что буду приглашён на вечеринку к Роговой — и был бы убит, если бы не был приглашён, стал бы мучительно анализировать: что же случилось, почему я попал в изгои? — и не успокоился бы, пока не восстановился. Там я всё понимал: исключили за нескромность — добавил бы скромности, перестали звать за скромность — добавил бы нескромности. Там всё регулировалось, было понятно.
А тут к Агеевой и Приказчиковой пришлось проталкиваться среди чужих… при этом соблюдая прежний статус, продолжая вращаться и в приличном обществе — чисто, впрочем, автоматически… сам же я был душой и телом там… Сейчас не вспомню ту безумную, сугубо скрытую, 147 потаённую цепочку, по которой я пришёл к ним… я быстро пробежал по ней, как по камешкам через ручей, боясь замочиться. И вот — медленный их взгляд остановился на мне. Я замер. Потом одна склонилась к другой, что-то проговорила. Они разглядывали меня. Я смотрел куда-то вдаль. Сердце колотилось. Есть контакт!
— И этот… интересуется встретиться! — докатилось, наверно, до них. Потом — не помню от кого — короткая информация: «В семь часов, напротив Таврического!»
Совершенно распаренный, я шёл домой. Интересно — о чём, вам кажется, я тогда думал? Отнюдь не о деталях. О главном: «Агеева или Приказчикова?» Приказчикова пышна и бела, глаза голубые, загадочно-туманные, красивые кудри, которые так красиво вьются далеко не у всех. Агеева выглядит почти пожилой, тёмно-рыжие, цвета изоляции на проводах, тонкие аккуратные волосы, слегка рябое лицо, спокойное и уверенное. Приказчикова, конечно, великолепней… но может, поставить задачу полегче — с некрасивыми, по имеющимся сведениям, легче.