Серебряков слушал затаив дыхание.
Черняй говорил без запинок, складно, но с большими перерывами, останавливаясь, хватаясь за грудь и переводя хриплое, жесткое дыхание. По всему было видно, что он доживает свои последние дни.
— Все равно я на свете не жилец, — говорил он с тихой грустью, — так что же мне в сих сокровищах, кровавым путем добытых? Достаньте их и володейте ими. Вы люди молодые. Вам еще жить да жить.
Однако на настойчивые вопросы о месте клада Черняй отвечал путано, неохотно, ссылаясь на ослабевшую от болезни память и то, что ему трудно долго разговаривать.
— Если бы хоть одним глазом тую степь увидеть — я сразу бы понял, говорил он тоскливо.
Выздоравливая или притворяясь выздоравливающим, Черняй делался все замкнутей, молчаливей и на настойчивые вопросы Серебрякова о кладе только пожимал плечами и махал рукой.
— Что теперь говорить, — отвечал он. — Копил, копил сорок лет, и все прахом пошло. Вот если бы нам хоть на один денек в степь попасть, уж я бы...
Тут он вздыхал и, махнув рукой, отходил в сторону.
Вскоре дело изменилось.
По поручительству Максимова Серебрякова выпустили из тюрьмы.
В тот же день он рассказал Максимову о странном преступнике, и они сообща выработали план освобождения Черняя.
План был дерзок и прост.
Заключался он вот в чем.
Сыздавна существовал такой обычай, что по требованию кредиторов в городской магистрат приводили под конвоем несостоятельных должников, откуда по согласию и по требованию того же кредитора его под конвоем отпускали в баню или по домашним делам. Конвой состоял из одного человека, и поэтому отбить преступника не представляло никакого труда. Вот этим и решил воспользоваться Максимов.
Через знакомого сенатского чиновника были изготовлены фальшивые векселя, якобы выданные Черняем, и по ним выписано требование в магистрат.
Как и должно было ожидать, план удался блистательно.
На другой день Максимов возвратился из магистрата, ведя за собой Черняя.
Державин не был посвящен во все тонкости этой истории, но основное: клад, Черняй, освобождение преступника — он знал хорошо.
Черняй с первого же раза поразил Державина.
Небольшой, широкоплечий, крепкий, он сидел на стуле, сложив руки на груди, и не спеша, не задумываясь, не колеблясь, отвечал на все вопросы.
Увидев вошедшего незнакомца, он повернул к нему круглое кошачье лицо, хотел что-то спросить, но только нервно передернул плечами и отвернулся.
Но Максимов, сидевший рядом, понял его жест и сказал:
— Этого не бойся, это из своих. Он уж все знает.
— Мне почто бояться, — сказал Черняй, — я свое отбоялся, теперь вы за меня бойтесь.
Вечером пили, ломали посуду, пели песни и под конец Черняй рассказал о кладе.
Державина, не верившего во всю эту историю, поразила та обстоятельность и точность, с которыми Черняй рассказывал о кладе.
— Та яма имеет восемь аршин глубины и две сажени по сторонам. Рыли ее казаки ночью со страшными заклятьями и перед уходом поклялись никому об этой яме не болтать, а чтобы клад нельзя было открыть, его закопали на крови.
— Как на крови? — спросил Державин.
Черняй недовольно покосился на него.
— Как на крови бывает, — ответил он неохотно, — так и закопали.
На самом месте клада Черняй положил кости коня и желтый человеческий череп. Знали об этом кладе пять человек, трое, которые копали, двое, которые прятали.
Теперь первых трех нет уже в живых.
— А где же они? — снова спросил Державин. И опять Черняй недовольно покосился на него.
— В битву убили.
Остались они двое — Черняй да Железняк, но Железняк сейчас в Сибири, он же, Черняй, — вот налицо. И он согласен пойти и открыть сокровища с тем, чтобы поделить клад на четыре части.
— На три, — прервал его Максимов. — Ты, я, Серебряков — вот и все.
Черняй опять взглянул на Державина, но ничего не сказал.
Подали вина. Державин, забывая пить, смотрел на этого страшного и привлекательного человека, а он опрокидывал стакан за стаканом, не останавливаясь и не пьянея, только глаза его все глубже уходили в череп да опускали над переносицей мохнатые, похожие на черных гусениц брови.
На пятом, стакане Черняй крякнул и застегнул жупан (одет он был вовсе не по-тюремному).
— По-моему, так, — сказал он вполголоса, — ежели ты не с нами, незачем тебе в наш разговор вязаться. Речь же, прошу вашего извинения, не о пуговице идет, а о сокровищах, кои цену изрядную имеют. Вот как, по-моему.
И он со звоном отодвинул тяжелый медный стакан.
Державин встал с места. Была уже полночь, ему нужно было торопиться в полк. С ним вместе вышел Серебряков. На Сенатской площади они расстались, и каждый пошел в свою сторону. В Москве они больше не встречались.
I
Два месяца блуждали трое стяжателей по Днепровской степи. Клад был спрятан на самой турецкой границе под старым дубом, но чтоб добраться до этого дуба, надо было покрыть огромное расстояние.
Ехали все трое верхом.
Лето было в разгаре.
Цвел дрок.
По ветру колыхались белые стрелы ковыля.
Желтые и розовые тюльпаны, упругие и крепкие, с плотными кровеносными чашечками, хрустели под копытами коней.
Черняй ехал впереди.
По каким-то неуловимым признакам, ночью — по расположению звезд, днем по помятой траве, по изредка встречающимся деревьям, он определял дорогу.
Когда не было ни звезд, ни деревьев, он слезал с коня, маленький, тяжелый, чуткий, вставал на четвереньки и водил головой по ветру, обнюхивая воздух и ища дорогу.
Впрочем, говорил он, дорогу найти сейчас трудно, так как он едет с чужой стороны, а не из того места, как ходил обычно.
Попадались курганы.
Черняй влезал на каждый из них, осматривая со всех сторон, поднимал какие-то камешки, рассматривал их, обнюхивал, а если на кургане была баба, то тщательно обшаривал глазами каждую впадину ее морщинистого каменного тела. «Должна быть замета, — говорил он уверенно, — знак тут положен». Но бабы стояли на курганах черные, неподвижные, с широкими монгольскими лицами и раскосыми разрезами глаз.
И никаких замет не было на их круглых телах.
Руки у баб были сложены около чресел, и в них была зажата круглая тюльпаноподобная чаша. Коршуны летали над курганами и, пища, садились на плечи и головы каменных баб. Черняй отходил от кургана. «И не здесь, говорил он, — треба еще ехать к югу».
И путники снова садились на разгоряченных коней и мчались дальше. Иногда на привалах Черняй по старому обычаю начинал рассказывать о кладах.
— Золото...
— Слитки...
— Посуда...
— Серебра не счесть...
— Двадцать пушек, нашпигованных жемчугом...
Оживляясь, он махал руками: ведь он сам собирал этот жемчуг и пригоршнями сыпал его в жерла.
Розовые, черные, белые жемчужины, еще живые, сверкающие перламутровой радугой, гранатовые кресты, которые носят на шеях польские паны, серьги с тяжелыми зелеными камнями. Во время набегов он сам, своими руками, вырывал их из ушей полячек с кусками мяса. Шкатулки из серебряного кружева, невесомого, как морская пена. Хватай эти сокровища, прячь их под кровати! Набивай карманы! Насыпай в пятерики! В бочки! Завязывай в рубахи и тащи волоком! Только бы найти, только бы добраться!
Но даже Максимов уже перестал слушать Черняя. Разговоры о кладе только больше разжигали его и заставляли жгуче ненавидеть запорожца.
Наконец, в начале второго месяца, Черняй увидел курган, влез на него, посмотрел на солнце, на горизонт, зачем-то прилег ухом к сухой раскаленной земле, потом встал и сказал:
— Ну, хлопцы, креститесь. Теперь уже доехали. От этого кургана на восток и двадцати верст не будет.
А наутро они услышали первые выстрелы. С этого места начинался театр военных действий. Дальше идти было некуда. И особенно опасно было идти с Черняем, которого знали турки и ловили русские войска. Три дня путники кружились около лагеря, ища перехода.
Перехода не было.
На четвертый день их задержали и доставили к командиру.
Приняв на себя независимый вид, Максимов стал объяснять.
Он — помещик, богатый помещик. Его имение находится в двадцати верстах от усадьбы его превосходительства. Если он, командир, был в тех краях, то, конечно, слышал фамилию Максимова. Ах, он не был в тех краях! Жалко!
Очень жалко! Иначе, конечно, он бы не стал сейчас допрашивать его.
А эти люди — его крепостные. Он здесь путешествует по своей надобности.
По какой надобности? Ну, что ж, он может и это открыть. Он хотел здесь купить земельный надел, ибо, как говорят, здесь плодороднейшая почва, немереные просторы, и достается она задаром.