И я собрался в путь один.
Соответственно намеченному мною плану, я должен был отправиться морем из Кронштадта в Штеттин[7], там сесть в поезд и доехать на нем через Берлин до Парижа. Дата начала моего плавания была назначена: 15 октября 1869 года.
Накануне я в последний раз собрал своих братьев по железному кольцу. Хотя атмосфера на нашем прощальном ужине царила самая что ни на есть теплая и непринужденная, настоящей своей цели я товарищам не открыл. Пусть она останется тайной — нашей общей тайной, тайной, которую будут знать только Бог, Пушкин и я! Глядя на мое серьезное лицо, все и так поймут, что намерения у меня самые что ни на есть основательные, что одержим я планами, можно сказать, грандиозными… Мы расстались с однокашниками, и я двинулся по улице, чувствуя себя солдатом, которому предстоит выйти под открытый огонь противника. Что со мной станет? Прославлюсь? Погибну? А может быть, мне суждено сразу и то и другое? Дуэли не будет, но разве Жорж Дантес позволит застрелить себя, как дикого зверя? — нет, конечно же, он использует все средства для защиты. Это молодость не боится смерти, старость еще как боится! И в любом случае замышляемое мной безумное предприятие — лучшее средство вывести из тени пока еще скромное, мало кому известное имя — Александр Михайлович Рыбаков. Мое имя. Обо мне узнают потомки. Ведь как было с писателем Лермонтовым? Он стал знаменит, когда написал мстительные стихи по поводу гибели Пушкина, а потом и его самого убил родственник одного из врагов поэта! Я готов, я тоже готов рискнуть своей свободой, самой своею жизнью ради того, кого избрал себе образцом для подражания, ради того, кто с первых дней в Царскосельском лицее стал моим Вергилием… Отомстить за него — вопрос душевной опрятности, вопрос морали, дело чести и совести, так как же я могу отказаться от этой мести!
Матушка проводила меня в Кронштадт, мы расстались на пристани. Корабль стоял у причала, пассажиры уже потянулись гуськом на борт, неуклюже поднимаясь по наружному трапу. Когда наступил мой черед, меня грубо оттолкнули от сходен носильщики с грузом. Заморосил холодный осенний дождь. Матушка раскрыла над головой черный зонтик с кружевом по краю и стояла, плача, у парапета набережной. Я подбежал к ней, нежно ее обнял. Никогда еще матушка не казалась мне такой маленькой, такой хрупкой. Когда я обнимал мою родную, когда прижимал к сердцу, мне казалось, будто я чувствую каждую косточку ее полудетского скелета. А она вдруг отстранилась, осенила меня крестным знамением и прошептала:
— Храни тебя Бог, Сашенька!..
Словно что-то поняла, о чем-то догадалась. Ну как мне было в тот же момент не подумать, не абсурдно ли это мое путешествие, не пожалею ли я о том, что делаю, едва оказавшись в открытом море. Тем не менее было уже поздно, поздно… Отступать некуда, незачем… да и не в силах я отступить… Огромные колеса с плицами, высокая труба, выпускавшая в небо сизый дым, команды морских офицеров, подаваемые в рупор, плеск волны — все приказывало мне: иди! иди вперед! Я стал рабом той самой свободы, которой так страстно желал.
Прибыв в Париж после ничем, кроме мелких таможенных придирок пока ехал по Бельгии, не примечательного пути, я поначалу устроился в маленьком отеле на Шоссе дʼАнтен. Но вскоре, следуя советам владельцев ближайших к этому кварталу лавок, стал искать себе меблированную комнату — и нашел одну, весьма подходящую, на улице Миромениль. Хозяйка моя, мадам Патюрон, отличалась дородностью и напоминала гренадера как статью, так и дерзостью взгляда. От голоса ее закладывало уши, но тем не менее это была сама доброжелательность, само гостеприимство. Я тут же получил от нее комплимент за то, что слежу за собой, равно как и за чистоту моего французского. Последнее утверждение соответствовало истине: моя добрая гувернантка, прибывшая в свое время из Швейцарии, а за нею — преподаватели в Царском Селе приложили немало усилий к тому, чтобы я овладел языком Вольтера не хуже, чем языком Пушкина. Кстати, эту историю моей жизни я пишу тоже по-французски, и не случайно, конечно же… Я нисколько не страдал от переезда и вообще едва заметил, когда мы пересекли русскую границу и углубились в чужие страны. Климат здесь оказался превосходный, атмосфера теплая, жизнь моя тут протекала без сучка без задоринки… ну, по крайней мере, я старался убедить себя, что это так, дабы подстегнуть, для храбрости.
Соседом моим в уютной квартире на улице Миромениль оказался рыжий молодой человек, подвижный и постоянно находившийся в боевой готовности. Неудивительно: этот субъект с беличьим взглядом подвизался в журналистике и более или менее регулярно помещал свои статейки в газете «Siecle»[8], а жил на деньги, присылаемые родителями, бакалейщиками из Бордо. Звали его Даниэль Дерош, но он уверял — да просто настаивал на том, что это именно так! — будто его фамилия пишется раздельно, дескать, она дворянская. Вот такая: де Рош. Забавный малый! Впрочем, Даниэль сразу же отнесся ко мне, как к старому другу, только вот стал жадно расспрашивать о цели моего приезда. Что ж, пришлось поведать новому приятелю, будто меня одолевает безудержное любопытство, будто я заядлый турист, — он поверил и прекратил расспросы. Более того — предложил стать моим гидом в экскурсиях по французской столице. Но это милое предложение было отклонено: поблагодарив, я ответил, что предпочитаю открывать для себя чужие города, так сказать, наугад, бродя пешком, причем именно в одиночку, только в одиночку. Посудите сами, неужто я мог открыть этому постороннему человеку, пусть даже и проявившему ко мне симпатию, совершенное безразличие к Парижу, мог ли я сказать прямо, как равнодушен к прославленным дворцам, монументам, храмам, насколько мне наплевать на репутацию знаменитых театров… мог ли я сказать, что единственная моя забота — войти в окружение Дантеса? или — дʼАнтеса, как принято здесь его именовать…
Где убийца Пушкина обитает? Каков его образ жизни? Разумеется, можно было бы навести справки в русском посольстве, но это помешало бы успеху моего предприятия, и я сторонился любых российских учреждений, где, натурально, паслось немало шпионов, так что о попытке добыть там необходимые мне сведения и речи быть не могло!
В конце концов я сообразил, что газетный писатель может быть мне в этом весьма полезен, и самым рассеянным, небрежным тоном поинтересовался у Даниэля де Роша, жив ли и если жив, то чем и где занимается некто Дантес, на что мой любезный сосед, проконсультировавшись со своими редакторами, дал четкий ответ: почтенный сенатор Жорж де Геккерен дʼАнтес проживает в построенном несколько лет назад на авеню Монтеня собственном особняке. Я тотчас же перевел разговор на другую тему, фамилия дʼАнтеса в наших беседах больше никогда не прозвучала. Потому что можно было начинать охоту.
Назавтра же я отправился прогуляться на авеню Монтеня. Что за странный квартал! Совершенно новенький, совершенно какой-то прозрачный. Дома здесь были в самом современном стиле, но расставлены как попало, в самом что ни на есть причудливом беспорядке. Казалось, все представители сливок общества обзавелись здесь домами. И какими домами! Вот якобы ренессансный дворец, а рядом — вилла с прицелом на Помпеи, достаточно взглянуть на ее стройную колоннаду… По соседству с богатым и вполне современным особняком, снабженным множеством украшений, — особняк в мавританском стиле, укрытый в глубине сада… Строгий величественный монастырь, и тут же — зал для занятий гимнастикой… Но из всех этих многообразных строений меня интересовало лишь одно: под номером 27.
Здесь ворота были распахнуты, я решился войти и оказался посреди мощеного двора, в глубине которого высилось красивое трехэтажное здание со сводчатыми окнами, задернутыми изнутри светлыми шелковыми занавесями. Парадный подъезд представлял собою высокое — в восемь ступеней — крыльцо с навесом в виде маркизы из орнаментированного стекла. На том крыле строения, что протянулось налево от входа, я заметил скромную табличку, извещавшую о том, что в полуподвале можно найти консьержа.
Однако консьержа я не стал тревожить. Не осмелился. И удалился с неприятным ощущением, какое испытывает, должно быть, начинающий грабитель, впервые отправившись посмотреть на место своего будущего преступления. Итак, здесь, сколотив состояние, окопался человек, которого я намерен убить…
Довольно еще долго я прохаживался по тротуару у входа в сию неприступную крепость. Все было заперто. Никто не входил. Никто не выходил. Здание помещалось на углу авеню для господ с нищенской, на первый взгляд, улочкой под названием «проезд Двенадцати Домов»[9].
В непосредственной близости, просто-таки в двух шагах от изящных фонтанов круглой площади близ Елисейских Полей, я открыл квартал, где ютились, вероятно, рабочие, конюхи и прочие мужланы, равно как и просто нищие попрошайки бок о бок с козьими пастухами… И он, этот квартал, этот, по существу, обычный проулочек, составлял такой разительный контраст с чванливой, выставленной напоказ роскошью соседних жилищ, что мне стало даже как-то стыдно за тех, кто выбрал это место, чтобы воздвигнуть здесь символы своего богатства и своего положения в обществе.