Внизу он затих, но зрачки его двигались, наблюдая за происходящим.
Когда пароход стал приближаться к Европе, он уже опять лежал на палубе; ему показали первых чаек, обратили его внимание на то, что все вокруг ожило. Они проезжали мимо острова, и невдалеке появились маленькие суденышки. Вдруг, после очередной трапезы — он спокойно дал себя накормить, — в состоянии Эдварда наступила перемена: его широко открытые, тусклые глаза смотрели вопрошающе. И — о, чудо! — губы шевельнулись.
Одна из сестер приблизилась к больному. Он что-то шепнул. Она наклонилась над ним. Он шепнул:
— Что это? Где я?
— На пароходе. Скоро мы будем дома. Земля уже видна.
— Какая земля?
— Англия, мистер Эллисон.
— Мистер Эллисон? Кто это?
Сестра дотронулась до его плеча.
— Вы. Вот кто это. Вы — мистер Эллисон. Эдвард Эллисон. А ну-ка, ложитесь поудобней.
— Кто Эдвард Эллисон?
— Видите эту темную черту? Мы прибываем. Через пять часов уже будем на суше.
Она весело побежала к врачу — рассказать о переломе, который наступил в поведении больного.
Но когда они с врачом подошли к Эдварду, он лежал вытянувшись на койке, затихший, неподвижный; снова он провалился в небытие: лицо младенца, неодушевленный предмет, деревяшка, гладь пруда…
Его приняла белая палата, приняла Европа, а не сказочно богатая Азия, в которую он так страстно стремился. Семью обо всем известили.
У госпожи Элис, его матери, было худощавое лицо с правильными чертами. Она умела казаться юной и очаровательной, почти девочкой. У нее был открытый взгляд, который проникал глубоко в душу. И если она не сжимала губы, что, впрочем, случалось довольно часто и придавало ее лицу строгость, — то рот у нее был мягкий, припухлый. Стройная, подтянутая, она двигалась легко и неторопливо. Узнав, что сын — отныне калека, она просидела несколько недель взаперти, а когда показывалась на людях, производила впечатление человека безразличного ко всему. Теперь, размахивая телеграммой, смеясь и плача одновременно, она сообщала новость всем и каждому. В тот же день Элис начала подготавливать дом к приезду сына, украшать его комнату, хотя часто при этом опускалась на стул и принималась плакать.
Скоро семья узнала, что Эдварда переводят в ближайшую клинику, директор которой был своим человеком у Эллисонов. Госпожа Элис сидела у себя в комнате и ждала, она была счастлива.
Ее дочь Кэтлин — на три года моложе Эдварда, — серьезная, здравомыслящая девица, которая служила в войну в мотомеханизированном корпусе, — наблюдала за матерью, расспрашивала ее. Кэтлин удивлялась, почему последняя весть о брате вызвала у матери такую бурную реакцию. Она считала, что мать ведет себя глупо. А тут еще Элис начала прихорашиваться; Кэтлин еще раз убедилась: мать у нее молодая, интересная женщина, совсем иного склада, нежели она сама. Сейчас мать без конца улыбалась, она репетировала улыбку, какой встретит Эдварда. Возмутительно! Странная возня вокруг раненого. Другие матери держали себя гордо, храбро.
Отец, как всегда, предоставил жене свободу действий. По мнению Кэтлин, он сохранял достоинство. Сидел у себя в библиотеке на втором этаже, грузный, неподвижный; этот толстяк, известный писатель, создал себе сперва имя как журналист и автор путевых очерков, а потом перешел на новеллы, юморески, короткие рассказы, за которые дрались издательства и газеты, и разбогател. Еще в начале войны господин Эллисон переселился из своего лондонского дома на эту виллу, где раньше жили только летом.
Элис и Кэтлин стояли на перроне, когда Эдварда выносили из вагона санитарного поезда. Носилки с укутанным больным поставили на каталку и быстро провезли мимо. Мать так и не успела положить на носилки цветы. Потом она ежедневно посылала сыну цветы в клинику. Но почему ей нельзя было навестить сына? Наконец-то они получили разрешение. Правда, им позволили всего лишь заглянуть в палату через окошко в дверях.
Они обе вышли из машины — Элис и Кэтлин. Бледная Элис быстро взбежала по лестнице; дочь, словно прося извинения за ее поспешность, двигалась с подчеркнутой медленностью. Широкий, устланный линолеумом коридор вел в приемную. Скоро появился и доктор Кинг, высокий, широкоплечий человек с жидкими, тронутыми сединой волосами; он сердечно приветствовал посетительниц, протянув им обе руки. Но вместо того чтобы сразу отвести их к больному, доктор тяжело опустился в плетеное кресло, раскурил сигару и завел разговор настолько длинный, что мать не выдержала и с вымученной улыбкой спросила, нельзя ли ей, как обещано, бросить наконец взгляд в палату Эдварда.
— Кстати, если уж мне не разрешили с ним разговаривать, почему не зайти на секунду в его палату, не пожать ему руку? Клянусь, я не произнесу ни слова.
— Милая госпожа Эллисон, все это делается ради него. Я еще не знаю, как подействует на больного встреча с матерью, воспоминания о доме, о прошлом. Пусть даже без слов. Честно признаюсь, такого рода эксперимент я предпочел бы отложить.
— Он очень слаб, доктор?
— Поймите, после того, что с ним случилось, это естественно. Больше всего нас беспокоит его душевное состояние. Лечение еще не начиналось. Придется уж вам как-нибудь сдержать себя, увидев сына. Иногда он во власти галлюцинаций.
У Элис перехватило дыхание.
— Галлюцинаций? Что вы под этим подразумеваете? Что он говорит? Как выглядит?
— Как больной.
В дверях показалась сиделка. Врач кивнул ей.
— Это сестра Гертруда, она при нем неотлучно. А эти дамы — его мать и сестра. Пусть они бросят взгляд на него через окошко в дверях.
Элис сжала вялую руку врача.
— О, боже, доктор, к чему такие предосторожности?
Врач попрощался с ними. Мать на секунду заколебалась. Кэтлин поднялась и, пожав плечами, пошла одна с сиделкой. Мать медленно последовала за ними.
Слева тянулся ряд окон, выходивших в сад, справа — обитые двери. Перед одной из палат сиделка остановилась, приложив указательный палец к губам, и бесшумно открыла дверь. Они остались стоять на пороге; теперь и у Кэтлин началось сердцебиение. Сестра кивком пригласила их в темный тамбур. Элис была не в силах двинуться, держалась за стену. Кэтлин проскользнула внутрь и прижалась лицом к небольшому четырехугольному окошечку. Через полминуты она вышла из тамбура, шелестя юбкой, взяла мать за руку и прошептала:
— Он лежит спиной к двери. Я видела только его макушку. Погляди и ты, мама.
Теперь мать внушала ей жалость.
— Хорошо, — сказала Элис. Опустив голову, она неслышно пробралась мимо Кэтлин и сиделки и прильнула к окошку.
В этой комнате лежал ее сын.
То была обычная светлая больничная палата, но в ней лежал ее сын.
Стены, встроенная мебель, как полагалось в клинике, но в то же время все это окружало ее сына; там лежал ее сын.
Она заглянула в палату и увидела:
Он лежал лицом к саду, спиной к двери, перед которой стояла мать и беззвучно взывала к нему.
Видно, он что-то почувствовал. Зашевелился, начал ворочаться. Перевернулся на спину и теперь лежал вытянувшись и смотрел в потолок. И вдруг повернул направо голову со взъерошенной каштановой шевелюрой: лицо его медленно обратилось к двери, голова легонько приподнялась с подушки. Глаза устремились к дверному окошку.
Элис оделась сегодня особенно тщательно — ни дать ни взять девочка. На ней было светло-зеленое летнее платье. Распущенные волосы, на голове плоская соломенная шляпа с широкими полями, на груди приколот букет. Руки в белых длинных до локтя перчатках мяли фиалки, которые она хотела ему передать.
Там он лежал. Губы его шевелились. Углы рта вздрагивали.
Из туч — первый летчик. Он продырявил палубу, пробил обшивку во многих местах.
Второй спустился отвесно. Треск, грохот, он проскочил сквозь палубу, взорвался и разнес машинное отделение; судно с развороченными внутренностями жутко, по-звериному взревело. Забил гейзер, подхватил какие-то доски, трубы, людей; все закружилось в черных завитках дыма, из кубрика взметнулся язык пламени. В воду посыпались осколки металла, тела́, оторванные конечности; океан поглощал их с легким чавканьем. Он словно облизывался, а на судне бушевал огонь. Смерть нагнулась и подобрала добычу.
Эдвард лежал с открытым ртом. Стонал. Голова его опустилась на подушку.
Но теперь по его лицу пробегали какие-то странные тени. Черты напряглись, губы он сжал, веки судорожно сомкнул. Лицо медленно приобретало злое, язвительное выражение, потом на нем проступил ужас, неописуемый ужас. А после ярость и отчаяние. Словно защищаясь, он прикрыл лицо руками. Он оскалился, заскрежетал зубами.
Тонкая талия Элис была стянута красным кожаным поясом. Она бросила измятые фиалки. И пыталась вытащить из-за пояса носовой платок, чтобы прижать к губам.