Через несколько лет, с греческим паспортом в кармане, на своем новеньком, зеленом со стальным отливом вездеходе «сузуки» — четыре ведущих колеса! — я вновь проехал по дорогам зоны Синистра и почти целые сутки провел в Добрине. Прибыл я туда через перевал Баба-Ротунда и решил, уж коли так получилось, взглянуть, как тут, на поросших чабрецом лугах, живет-здравствует бывшая моя зазноба, Эльвира Спиридон. Благо избушка, в которой обитала она вместе с мужем, Северином Спиридоном, находилась совсем близко от перевала, на поляне возле дороги. Но избушки я там не нашел; лишь груда темно-синих головней, окаменевших под дождями и градом, лежала среди поляны, да яростно лезли вокруг из земли, среди юной, желтовато-зеленой травы молодые побеги крапивы и шафрана. Пепелище это, должно быть, и стало для Эльвиры и Северина местом последнего упокоения.
Дело шло к вечеру, на востоке пылало над горизонтом громадное оранжево-красное облако, облако печали. В последнее время именно такие вот пышные, словно взбитый крем, с башнями и башенками облака, постепенно погружающиеся в лиловые покровы сумерек, почему-то особенно остро напоминали мне о былом, навевая легкую грусть. Оставив свой вездеход у дороги, я, весь во власти меланхолических мыслей, углубился в лес, чтобы посетить кое-какие, хорошо знакомые мне уголки.
Передо мной, на широкой поляне, блестела, отражая свет пылающего у восточного горизонта облака, двойная полоска, похожая на стекло. По сочной весенней траве бежала, плавной дугой уходя в сумрачный ельник, моя собственная лыжня; та лыжня, которую я накатал в одну из зим, проведенных когда-то на этом самом перевале. Кто ходил по лесу на лыжах, знает: если ты пройдешь по своей лыжне несколько раз, снег на ней, то подтаивая, то вновь подмерзая, станет твердым, как камень. И двойной этот след, эта сотканная из серебристого света шелковая лента, тает медленно, неохотно, совсем исчезая лишь где-то в июне. А бывает и так, что не тает уже никогда.
Да, в ту последнюю зиму я что ни день становился на лыжи и катился в Колинду, урочище, где под сводами леса, то прячась в подземных пустотах, то выходя на поверхность, звенели бесчисленные ручьи и речки. Там, в вырытой водой сырой пещере, укрывался от горных стрелков, не соглашаясь выйти ни по просьбе, ни по приказу, один отбившийся от рук упрямец. Сначала мне велено было ставить, чтобы он не удрал, капканы; а кончилось тем, что я просто-напросто залил цементом все входы и выходы. Чуть не месяц подряд, не пропуская ни дня, я, взвалив на спину мешок цемента, отправлялся, всегда по одной и той же лыжне, в урочище, как на работу. Мешок с цементом — штука очень тяжелая, и под моим весом снег мало-помалу стал твердым, словно алмаз… Я задумчиво брел знакомой тропой, вспоминая минувшее, как вдруг увидел невдалеке что-то огненно-рыжее. Брошенные на еловую ветку, покачивались под ветром, вспыхивая в лучах сияющего у горизонта облака, облака печали, два пучка рыжих волос. Поддев палкой, я снял их с ветки, чтобы разглядеть поближе: один оказался париком, второй, судя по форме, накладной бородой. А на краю поляны, в тени, растянувшись на влажной подстилке из прошлогодней листвы, спал, громко всхрапывая, окруженный роем жужжащих цветных мух, какой-то молодой человек. Рядом с ним лежала сумка из телячьей кожи, чуть поодаль валялась пустая бутылка. Кого-то он мне очень напоминал; я поскорее ушел оттуда.
Поскольку на сей раз я был уже иностранцем, я заявил о своем прибытии местной власти и снял комнату в добринском доме приезжих. Но с наступлением темноты — конечно, хлебнув перед этим немного — выскользнул из комнаты и вечер провел у старой своей подружки, Аранки Вестин. От нее я узнал, что у полковника Боркана — которого посмертно приговорили к смертной казни — был сообщник, полковник польской пограничной службы. Что уж там они замышляли вдвоем, сказать трудно, но поляк регулярно пересылал ему сообщения, а иногда и настоящие доллары, причем прятал их в живой рыбе.
Больше я и слышать об этом ничего не хотел. Стоит сказать еще, что мы с Аранкой Вестин, хотя вечер давно превратился в ночь, вспомнили прошлое и порезвились в постели. Совсем выдохшийся, щупая пульс, я лежал рядом с ней и подумывал, а не остаться ли тут еще на денек. Но в эту минуту из поднебесья донесся пронзительный гогот, напоминающий далекие взвизги кларнета: это над Добрином в облаках пролетали дикие гуси. Видно, они совсем освоили эти места. В ночной тишине ясно слышалось, что летят они с юга, со стороны Колинды, и, достигнув Добрина, резко сворачивают на север, к хребту Поп-Иван. Крик их пронизывал меня с головы до кончиков пальцев на ногах; клянусь, на свете нет ничего, что сильнее тревожило, бередило бы душу.
Когда на рассвете за мной пришли горные стрелки и довели до моего сведения, что, поскольку я самовольно покинул отведенное мне для нахождения место, дом приезжих, меня лишают права на дальнейшее пребывание в Добрине и выдворяют за пределы зоны Синистра, — я уже давно не спал и с нетерпением ждал утра, чтобы уехать отсюда поскорее как можно дальше.
Я прибыл на перевал Баба-Ротунда на велосипеде, ясным весенним днем, и оттуда впервые увидел те надменные кручи, у подножия которых немного позже едва не забыл свою прежнюю жизнь. В оранжевом свете предвечернего солнца передо мной, пересеченная длинными, резкими тенями, лежала долина реки Синистры. На дне ее, у самой воды, темнели заросли ивняка; по противоположному берегу тянулась редковатая вереница домов; дальше, на озаренных солнцем склонах, поблескивали драночные кровли; а совсем далеко, над черным воротником еловых лесов, сверкали ледяные вершины хребтов Поп-Иван и Добрин. За ними, зеленое, стеклянное, простиралось северное чужое небо.
Дальше из Добрина дороги не было; на противоположной стороне долины, под крутыми горными склонами, и находилась, должно быть, та природоохранная территория, возле которой я собирался найти себе приют. Где-то здесь, в глубине окрестных лесов, обитал сейчас мой приемный сын, Бела Бундашьян. Я искал его уже несколько лет.
Спускаясь с перевала, шоссе какое-то время бежало вдоль железнодорожной насыпи; потом рельсы внезапно исчезали в туннеле, у входа в который играл на кларнете путевой обходчик. Ближе к деревне насыпь опять появлялась рядом с дорогой; вскоре меня догнал и паровозик с несколькими вагонами. Почти одновременно с ним мы прибыли на конечную станцию синистринской ветки.
Там, где кончались рельсы, стояла облупленная хибарка; под стрехой была прибита крашеная доска, на ней значилось название деревни: Добрин. Под ним на стене кто-то грязью намазал: Сити. В Добрин-Сити я оказался весной; дело шло к вечеру.
Прислонив к забору велосипед, я ждал, пока разойдутся прибывшие с поездом молчаливые пассажиры, обутые кто в резиновые сапоги, кто в лапти. Если кто-нибудь мне понравится, я с ним заговорю, думал я. В Добрине я был впервые.
Над станцией колыхался древесный дым: в этих краях паровозы топили дровами. Несколько клочьев дыма ползло по главной улице вверх, словно приехавшие тянули их за собой на веревочке. Напротив, на товарной платформе стоял, подпирая стену, оливково-смуглый мужчина в грязной белой тенниске, латаных солдатских штанах и сандалиях на босу ногу. Щурясь, словно ему щипало дымом глаза, он разглядывал меня сквозь вереницу идущих с поезда пассажиров. С ним я заговаривать не собирался; но как только перрон опустел, он спрыгнул с платформы и направился прямо ко мне.
— Вижу, ищешь, где переночевать, — произнес он вкрадчивым, маслянистым голосом.
— Вообще-то да.
— А то я знаю тут одно место.
Так я познакомился с Никифором Тесковиной. Имя его я узнал сразу: оно было выдавлено на овальной жестяной пластинке, висевшей на видном месте, у него на шее. Мое же имя его не интересовало, и руку мне пожимать он не стал. Кто я такой, сейчас выяснять не будем, сказал он, пока со мной лично не поговорит полковник Боркан. Инспектор лесных угодий примет решение и насчет моего имени. Он командует в Добрине горными стрелками.
— И вот еще что. Ты, может, и сам заметил: здесь на велосипедах никто не ездит. Тебе он тоже не понадобится больше. Оставь его тут, кто-нибудь заберет.
Мы двинулись по улице, что тянулась вдоль реки по дну долины. Никифор шел на шаг впереди меня. В сандалии ему набивалась пыль; чтобы избавиться от нее, он время от времени забредал в какую-нибудь лужу. Для него уже наступило лето; хотя, как только солнце скрылось за гребнем гор, края луж подернулись морщинистой пленкой льда. Над деревней, на крутом скальном откосе, белела полоска снега, похожая формой на ласку. Оттуда, насыщенный ароматом еловых почек, спускался в деревню холодный вечерний ветер. Он шевелил концы обрезанных проводов, что болтались на стоящих вдоль главной улицы электрических столбах.