— Я даже слушать его не стану.
— Очень правильные слова!.. А это там моя дочка, Бебе. — Он махнул рукой в сторону луга, где, привязанная к колышку, сидела в траве рыжеволосая девочка. — Ты ее узнаешь еще, ей всего восемь лет, но я так замечаю, она от меня уйти хочет.
— А ты не пускай.
— Влюбилась она, в Гезу Хутиру.
— Не знаком с таким. Это у него что, кличка?
— Хм… кто его знает. Он метеоролог в резервации. Примерно твоих лет, пятьдесят с хвостиком. Но волосы у него — до земли. Ему и принадлежит сердце Бебе, моей дочери.
Четыре, а может, пять или шесть недель прожил я на заброшенной мельнице, среди полевок, летучих мышей и сов-сипух, когда меня наконец посетил лично полковник Пую Боркан. Он принес мне новое имя. В леса и долины Синистры в тот день на несколько часов вернулась зима. Снег запорошил даже цветущие луговины, холмы возле старицы усыпаны были сверкающей стеклянистой крупой, а на склонах гор над деревней появились ослепительно-белые снежные поляны. В просвете между клочьями тумана я вдруг увидел двоих; они шли ко мне. Один из них был мой покровитель, Никифор Тесковина. Второй, в офицерской шинели, с большими ушами, обрюзгшим лицом, шагал, на ходу поправляя надвинутую на лоб фуражку и помахивая большим черным зонтиком. Хотя в воздухе после пролетевшего ненастья еще висела холодная изморось, зонтик полковника не был раскрыт, и мокрые складки его висели, как крылья спящей летучей мыши. На шее у лесного инспектора болтался огромный бинокль.
Позже, когда я в какой-то мере добился его доверия, мне и самому удалось однажды посмотреть в это чудо оптики. Как-то я провожал полковника в лес; уйдя в кусты, справить нужду, он дал мне подержать свой зонтик с биноклем. День был праздничный — какая-то годовщина революции; я знал, что на берегу реки горные стрелки играют в бадминтон с железнодорожниками. Помню, над зарослями двух- или трехметровой травы, раскачиваемой ветром, я отчетливо видел в бинокль порхающую туда-сюда крохотную белоснежную птичку.
Итак, на пороге стоял сам полковник Пую Боркан, с биноклем на шее и вяло обвисшим зонтиком в руке. Глаза его были печальными и немного влажными, сквозь большие уши просвечивала белизна дальних, засыпанных снегом полян. В выбившихся из-под фуражки волосах, в щетине на подбородке еще поблескивали тающие снежинки.
— Стало быть, это вы.
— Я.
— Как звать?
— Не знаю. Документы все потерялись.
— Тогда ладно. Все в порядке.
Он вынул из кармана блестящий жестяной медальон на часовой цепочке; на пластинке было выдавлено: Андрей Бодор. Это была теперь моя кличка. Полковник собственноручно повесил цепочку мне на шею, плоскогубцами соединил под подбородком концы, и металл стал потихоньку согреваться у меня на груди. Имя Андрей мне очень даже понравилось.
3. (Окошко Аранки Вестин)
С кличкой этой, Андрей Бодор, прожил я в зоне Синистра уже немало недель, месяцев, а может, лет, когда на лесной узкоколейной дороге освободилось место путевого обходчика. По узкоколейке, в обитых жестью товарных вагонах и выбракованных шахтных вагонетках, возили в медвежью резервацию, на корм зверью, фрукты, конину и прочую снедь. Там, за оградой природоохранной территории, вдали от мира, жил Бела Бундашьян, мой приемный сын, из-за которого я забрался в этот северный горный край. Вот почему, услышав, что прежнего обходчика, Августина Коннерта, однажды утром нашли на рельсах и долго собирали по частям, я тут же подал заявление с просьбой назначить меня на освободившееся место.
Как можно догадаться, я был не единственным претендентом, однако скоро мне велели прибыть на собеседование. В коридоре казармы, в ожидании, пока меня вызовут, я встретил добринского цирюльника, которому как раз посоветовали убраться из зоны. В этот день и началась моя долгая, на всю жизнь, дружба с Аранкой Вестин.
Незадолго до этого был ликвидирован пункт заготовки лесных плодов, где я служил приемщиком, и меня отпустили на все четыре стороны. Но я пока жил в помещении пункта, ночуя в кладовке, среди чанов и кадушек. Заготпункт находился на заброшенной мельнице, возле одной из стариц Синистры; река отсюда ушла давно, с каким-то весенним половодьем, и каменное строение осталось на лугу в окружении нескольких елей, рябин, ракит и крушины. Возле заготпункта поставлен был высокий, выкрашенный в желтую краску столб, видный издалека даже в пасмурную погоду, так что женщины-сборщицы, спускаясь с грузом грибов и ягод с окрестных гор, легко находили пункт даже среди бродячих туманов.
Утром того памятного дня на ставшем не нужным желтом столбе трепетала под ветром узенькая полоска бумаги, оторванная от бумажного мешка; на ней темнели написанные углем корявые слова: «Андрей, зайдите срочно в контору». Записка была адресована мне, а писала ее сама Кока Мавродин, полковник, новый командир добринских горных стрелков: руку ее я узнал по зеркально перевернутым буквам «S» и «N». Неизвестный посланец доставил записку, должно быть, еще на заре: вокруг столба, на покрытой инеем земле, виднелись следы резиновых сапог. Стояла поздняя осень.
Срочно так срочно; чтобы не терять времени, я пошел прямиком, через луг, вдоль растущего у реки ивняка. По дороге я никого не встретил; только бюст Гезы Кёкеня маячил сквозь переплетение голых ветвей в садах. За рекой лежал Добрин-Сити. А немного выше деревни, напоминая огромные обломки серой скалы, скатившиеся по склону, стояли казармы горных стрелков. За ними, в какой-то из долин, протянувшихся до самой границы, жил Бела Бундашьян, мой приемный сын.
История наша — простая и заурядная. Мой приемный сын, Бела Бундашьян, в один прекрасный день не вернулся домой из Молдовы, куда регулярно ездил к рыночным спекулянтам за нотной бумагой. С тех самых пор я его не видел. Какое-то время, одну-две недели, можно было еще надеяться, что он опять застрял у своей пассии, ненасытной Корнелии Иллафельд — она жила в самом сердце Карпат, недалеко от железнодорожного туннеля. Но неделя шла за неделей, о Беле не было ни слуху ни духу, и я больше не сомневался, что с ним что-то случилось.
Так оно и было: он угодил в какую-то скверную историю. Правда, лишь спустя добрых полтора года я узнал, что Бела Бундашьян отправлен на принудительное поселение куда-то к украинской границе, в зону Синистра, на природоохранную территорию. Все это сообщил мне неизвестный доброжелатель — не исключено, что какой-нибудь добросердечный чиновник; нацарапав свое сообщение иглой на монете, он бросил ее в мой почтовый ящик.
Знаю, подобная весть мало кого способна обрадовать; но меня она привела в лихорадочное возбуждение. Я уволился с должности эксперта при рынке, где время от времени смотрел за порядком, выдавая разрешения на продажу грибов, и уехал на север, чтобы найти работу в долине Синистры, в каком-нибудь из горных селений. Вело меня только собственное чутье, и в конце концов — конечно, за это время прошли годы — я оказался совсем рядом с той самой природоохранной территорией, в сырой, пронизанной сквозняками деревне Добрин.
Собирание лесных плодов в те трудные времена считалось верным куском хлеба: ведь заодно с казенной заплечной корзиной можно было между делом наполнить и собственную суму. И вообще, ежевика, черника, грибы- лисички — все это вещи, способные доставить немало радости. Во избежание недоразумений должен сказать: поставляли мы эти лесные деликатесы не на какой-то крупный консервный завод, а всего лишь в ближнюю резервацию, где в развалинах старой часовни и в заброшенных, обвалившихся шахтах разводили медведей. Из случайно оброненных слов, ну и с помощью хитроумных, якобы невинных расспросов я выяснил: Бела Бундашьян живет в доме метеоролога Гезы Хутиры, где-то совсем высоко, над границей леса, почти в зоне вечных снегов. Никаких особых обязанностей у него там нет; лишь иногда, из чистой любезности, он ходит считывать показания приборов, установленных там и сям между скалами, да смотреть, в каком направлении повернуты флюгера. В деревню он не спускается; так что мне оставалось ждать лишь удобного случая, чтобы каким-то образом встретиться с ним.
И то уж полковник Боркан, прежний инспектор лесных угодий, словно учуяв мои намерения, все тянул, не подписывал пропуск, с которым я мог бы ходить по грибы и ягоды в резервацию. Но Пую Боркану неожиданно пришел каюк: в один прекрасный день он не вернулся из лесу, с одного из своих ежедневных обходов. Какое-то время его еще ждали: мало ли какие непредвиденные дела могут случиться у таких людей. Но когда над Добрин-Сити, словно громадная летучая мышь, пролетел гонимый ветром одинокий черный зонтик — такой зонтик в свои походы всегда брал с собой только он, командир горных стрелков, — все поняли, что полковника Пую Боркана больше нет.
Командовать добринскими горными стрелками вместо него прислали женщину, Изольду Мавродин, или попросту Коку. Была она тощенькая, тихая и прозрачная, как стрекоза. Когда я ей был зачем-нибудь нужен, она писала пару слов на оторванных от бумажного мешка клочках; руку ее я легко узнавал: буквы «N» и «S» она всегда писала наоборот. Вот и в этот раз вдоль тропы, ведущей к казармам, на сухих будылях и на голых сучках трепетали лоскутки коричневой бумаги, исписанные углем. «Андрей, вас ждут по очень важному делу».