— Особенно один приказ… Его мурлыкали в микрофон, как колыбельную. По многу раз за день. Приказ для зондеркоммандо.
— Какой? — спросил я.
— Leichenträger zur Wache, — промурлыкал Гутман, по-прежнему не открывая глаз.
Перевожу: «Трупоносы — к караульному помещению». Приказ, понятный в своей обыденности для учреждения, специально созданного для умерщвления миллионов людей.
— Как послушаешь два года эти слова вперемежку с музыкой, — объяснил Гутман, — так должность трупоноса вдруг начинает казаться очень даже привлекательной.
— Вполне могу понять.
— Можете? — переспросил, качая головой, Гутман. — А я не могу. И до гробовой доски стыдиться буду. Вызваться работать в зондеркоммандо — позорнейшее дело.
— Я так не считаю.
— А я считаю. Стыдобища. И не хочу больше никогда говорить об этом.
Ежедневно в шесть вечера Андора Гутмана сменяет Арпад Ковач — этакий веселый и громогласный живчик.
Заступив вчера в шесть вечера на дежурство, Арпад потребовал дать ему посмотреть, что я успел написать. Я дал ему несколько страничек, и он расхаживал по коридору, отчаянно жестикулируя и без удержу их хваля.
Прочесть он их не прочел, но хвалил то, что предполагал в них прочесть.
— Врежь им, кулемам надутым! Задай им перцу, брикетам чопорным, — все твердил Арпад.
Под «брикетами» Арпад подразумевал людей и пальцем не шевельнувших ради собственного спасення и спасения других, когда власть взяли нацисты. Людей, безропотно готовых идти прямо в газовые камеры, коль скоро нацистам заблагорассудилось туда их отправить. Ведь в прямом смысле слова брикет — это прессованный брусок угольного штыба. Для транспортировки, хранения и сжигания — удобнее не придумать.
Арпад, оказавшись евреем в нацистской Венгрии, превращаться в брикет и не думал. Напротив, он обзавелся фальшивыми документами и вступил в венгерскую эсэсовскую часть.
Чем и объясняется его сочувствие ко мне.
— Да объясни ты им — чего человек ни сделает, лишь бы шкуру сласти! Неужели, если ты порядочный, то тебе одна дорога — в брикеты? — шумел он прошлой ночью.
— Ты хоть одно мое выступление по радио когда-нибудь слышал? — поинтересовался я.
Свои военные преступления я совершил в области радио. Служил нацистским радиопропагандистом, был изобретательным и гнусным антисемитом.
— Нет, не слышал, — сознался Арпад.
Тогда я дал почитать ему текст одной из своих передач, предоставленных мне институтом в Хайфе.
— Почитай.
— А зачем? Все тогда талдычили одно и то же. Изо дня в день.
— Все равно почитай. Сделай одолжение, — попросил я.
Арпад читал, и лицо его мрачнело.
— Вот уж не ожидал, — сказал он, возвращая мне текст.
— Да?
— Не ожидал, что так слабо. Перцу нет, стержня нет, духу не хватает. Я-то думал, ты по расистской части мастак.
— А разве нет? — удивился я.
— Да позволь кто из эсэсовцев моего взвода так дружелюбно отозваться об евреях, я б его расстрелял за измену, — объяснил Арпад. — Нет, Геббельсу надо было тебя уволить и нанять шугать евреев меня. Я б им показал — по всему мир перья б летели!
— Ты и так свой долг исполнял в СС.
Арпад расплылся в улыбке, вспоминая проведенные в СС деньки.
— Я был ариец — первый сорт!
— И никто тебя не заподозрил?
— Посмели бы только! Такой я был чистокровный и грозный ариец, что меня даже определили в специальное подразделение. Нам была поставлена задача выяснить, как евреи всегда узнавали наперед о планах СС. Где-то была утечка информации, и нам надлежало установить и ликвидировать ее.
Арпад даже рассердился и расстроился, вспомнив об утечке, хотя сам ее каналом и служил.
— Выполнило ваше подразделение поставленную задачу? — поинтересовался я.
— Счастлив доложить, — ответил Арпад, — что по нашим рекомендациям расстреляли четырнадцать эсэсовцев. Сам Адольф Эйхман лично поздравил нас.
— Так ты с ним встречался?
— Встречался, — ответил Арпад. — И очень жалею, что не знал тогда, какая он важная шишка.
— Почему?
— Знал бы — убил, — объяснил Арпад.
С полуночи до шести утра меня сторожит еще один мой ровесник — польский еврей Бернард Менгель. Во время войны он однажды спасся, так убедительно притворясь трупом, что солдат-немец, ничего не заподозрив, вырвал у него изо рта три зуба.
Солдат докапывался до золотых пломб Менгеля.
И заполучил их.
Менгель сказал мне, что здесь, в тюрьме, я очень шумно сплю. По ночам ворочаюсь и бормочу.
— Вы единственный из всех мне известных людей, кто мучается содеянным во время войны, — сказал Менгель. — Все остальные, независимо от того, на чьей стороне были и что творили, абсолютно убеждены, что на их месте у порядочного человека иного выхода не было.
— С чего вы взяли, что я мучаюсь?
— Вижу, как вы спите, что вам снится. Так даже Гесс не спал. Он-то до самого конца спал безмятежно, как святой.
Менгель имел в виду Рудольфа Франца Гесса, коменданта лагеря уничтожения Освенцим, под заботливым присмотром которого были задушены газом миллионы евреев. Менгель немного знал Гесса. Прежде чем эмигрировать в 1947 году в Израиль, Менгель помог его повесить.
И не показаниями, отнюдь нет. А собственными руками. Огромными своими ручищами.
— Это я надел Гессу ремень на лодыжки, когда его вешали, — рассказывал Менгель. — Надел и затянул.
— С чувством глубокого удовлетворения?
— Нет. Я ведь стал такой же, как, почитай, чуть не каждый, прошедший ту войну.
— Это какой же?
— Такой же бесчувственный. Способность чувствовать отшибло напрочь. Просто — работа как работа, и ни одна ничем не хуже и не лучше любой другой.
— Как мы кончили вешать Гесса, — продолжал Менгель, — я пошел укладываться, чтобы ехать домой. Замок у меня на чемодане сломался, так я его прихватил широким кожаным ремнем. Дважды за один час я затягивал ремни: первый — на ногах Гесса, другой — на своем чемодане. И никакой особой разницы не ощутил.
5: «ПОСЛЕДНЕЙ ПОЛНОЙ МЕРОЙ…»
Я тоже знавал Рудольфа Гесса, коменданта Освенцима. Мы познакомились на новогодней вечеринке в Варшаве во время войны — встречали 1944 год.
Прослышав, что я — писатель, Гесс отвел меня в сторонку и сокрушался, что не умеет писать.
— Завидую я вам, творческим людям, — вздохнул Гесс. — Ведь творчество — дар богов.
У него у самого накопилось много отличного материала, объяснял Гесс. И все — чистая правда, но рассказать — не поверят.
Вот только рассказывать, по его словам, он не мог, пока не победим. А после победы мы могли бы объединить усилия.
— Говорить-то я могу, — продолжал Гесс, — а писать — не получается. — И смотрел на меня, ожидая сочувствия. — Как сяду писать, ну, просто, как заморозило.
Что занесло меня в Варшаву?
Меня туда послал мой шеф, рейхслейтер д-р Пауль Йозеф Геббельс, руководитель германского министерства народного просвещения и пропаганды. Я в известной степени владел ремеслом драматурга, и Геббельс решил найти ему применение. То есть, сподобить меня сочинить панегирическое действо в честь немецких солдат, выразивших верность последней полной мерой — то есть, павших при подавлении восстания евреев в варшавском гетто.
Д-р Геббельс мечтал ставить сие действо в Варшаве ежегодно после войны, навечно сохранив развалины гетто в качестве декораций.
— А евреи в действе участвовать будут? — спросил я Геббельса.
— Всенепременно, — ответил рейхслейтер. — Целыми тысячами.
— С вашего позволения, сэр, позвольте спросить: где же мы возьмем евреев после войны?
Геббельс оценил юмор.
— Хороший вопрос, — ухмыльнулся он. — Придется обговорить это с Гессом.
— С кем? — переспросил я. Я ведь не бывал раньше в Варшаве и не успел еще познакомиться с братцем Гессом.
— Гесс управляет небольшим еврейским санаторием в Польше, — объяснил Геббельс. — Не забыть бы попросить его оставить их нам немного.
Должно ли причислять создание сценария этого кошмарического действа к перечню моих военных преступлений? Нет, слава Богу! Дальше заглавия — «Последней полной мерой» — дело не пошло.
Готов признать, однако, что написал бы его, будь у меня достаточно времени и нажми на меня начальство покрепче.
А в общем-то, я готов признать чуть ли не все что угодно.
Что же до действа, то эта история имела одно занятное последствие. Привлекла внимание Геббельса, а затем и самого Гитлера, к Геттисбергской речи Авраама Линкольна.
Геббельс спросил меня об источнике предложенного мной рабочего названия, и я целиком перевел ему текст Геттисбергской речи.