А когда-то рассказывала мне о Ван Гоге. Об архитектуре. Французскому пыталась. Же мапель Элен.
За ее спиной варится суп. Она берет деньги. «Только чтобы Коленька не знал!»
Достает с холодильника газету с кроссвордом. Спрашивает у меня строительные термины. Они вчера отгадывали, «с Коленькой».
Начинает наводить порядок на столе.
В коридоре сталкиваюсь с рыжим мальчиком, пришел к ней изучать французский.
Ах вы, вишенки, черешенки,
Ах вы, выжиги и грешники,
Ах вы, ягодки-смеягодки…
Леник играет на гитаре мамину любимую. Под Розенбаума. Мама осторожно подпевает, у нее нет слуха. У папы есть, но слушает молча. В молодости играл на баяне.
— Ах вы, ягодки-смеягодки, — подпевает мама.
У мамы красивый, теплый голос. Она только после ванной, в косынке. Кладу голову ей на плечо. Плечо сладко пахнет шампунем.
— А теперь, — объявляет Леник, — «Бричмула!».
Комната у нее на Кожедуба.
Мама на диване, все пахнет корвалолом, собираюсь уходить. Еще один идиотский разговор, провожу пальцем по книжной полке, палец обрастает серым пушком. Сколько раз предлагала ей женщину недорого — убираться. И пыль, и ковры. Как же, «сама»! Сама!
«Лен, а что тебе с Лешкой не поехать в эти… если так уж туда хочешь?»
«Чтобы он мне весь отдых там обосрал?»
«Странные у вас отношения, сердце кровью обливается.»
«А сама ты сколько с Лешкой выдерживаешь? На три дня его тогда взяла, а утром уже: забирай! не могу, неуправляемый!»
«Тише… Мне и так с сердцем…»
Отворачивается к стене. Просит еще пару дней подумать.
Спускаюсь.
Лешка сидит в машине. С английского его забирала, по вторникам. Боюсь, чтобы один ездил. Сидит, эсэмэсится, урод.
«Че так долго?»
«Бабушке с сердцем…»
И опять в свой мобильный.
Приехали, ставлю машину. Поднимаемся с пакетами, в «супер» заехали. Их величество милостиво согласились один у меня взять.
«Чувствуешь… запах?» — останавливаюсь.
Дверь была вымазана дегтем, вся.
Какая? Такая. Наша. Наша дверь.
За пролет еще эту вонь. Села на ступеньку, достала мобильный, тык-пык Коваленку.
Лешка стоит белый, молчит.
Тут же пакеты из «супера», апельсины, сосиски, чеки. Бананы.
Ночью был гром, и я проснулась. Лил дождь. Мама спала. Леника не было. Осторожно поднялась. Сквозь стекло увидела Леника на балкончике.
Стоял в одних трусиках, задрав голову.
Выбежала к нему. Заходи, ты че, дурак, заболеешь!
Заглянула к нему в лицо.
«Леник… это ты?»
Он плакал. Просто плакал.
Он дожидался, пока пойдет дождь. И чтобы сильный, с молнией. Подставлял под ливень лицо и только тогда плакал. Чтобы никто не мог понять. А в другое, обычное время не разрешал себе. Терпел, накапливал. Запоминал, о чем ему нужно будет плакать. И плакал об этом, когда дождь.
Я тоже захотела так. Встала рядом. Не получилось. По лицу только капли дождя, слизывала их. Надо будет попробовать, когда накоплю. Так плакать гораздо интересней. Дождь перестал. Мы спрятались в ванной и вытирались полотенцем с красными рыбками.
Ходили все в лес. Я фотографировала ягоды. Траву. Маму. Отдельно, и с папой. Леника с сыроежкой.
Папа галантно поддерживал маму, а мы с Леником бесились, как придурки.
Потом сели у ручья. Мама мочила ноги, а папа о грибах все.
Леник ковырял мох.
Низкое солнце светило нам в спины. У мамы осветились волосы, золотистое облако. Другое, маленькое, зажглось вокруг папиной головы. Нимбы!
Стала снимать. На снимках это не получилось.
А вот Леник с сыроежкой вышел. И где папа маму через ручей переводит.
Вернусь, размещу у себя. Если успею только.
Молния. Я, задрав голову, на балкончике.
Льет. Ледяная слизь. Мне все равно. Меня нет.
«Че тут стоишь?» — Лешка открывает дверь.
Гремит близко, над крышей.
«На, Ба звонит».
Сует мобильный. Смотрит. Вылитый Антон.
Прижимаю к уху.
«Лен… ты слышишь меня? Я согласна».
Что-то мычу.
«Ради тебя, поняла? Ты слышишь? Согласна в эти Бултыхи. Выключи там у себя воду, не слышно. В Бултыхи, говорю, слышишь, поняла? Купаешься, что ли?»
Да, я слышу, мама.
Просто меня нет, мама.
Есть черное небо, мама. Черная дверь, уже приезжали, составили протокол. Черная идиотская майка на Лешке, с черепом.
«Мам, а то платье у тебя осталось?..»
«Какое еще платье?»
Я проснулась утром и засмеялась. Тихо, чтобы не разбудить. Мамочка еще спит. И Леник спит с открытым ртом.
Через два дня у меня день рождения. Папочка приготовит мой любимый шашлык. Он уже договорился в столовой про оборудование. Мама наденет мое любимое платье. Она обещала, что отдаст его мне, когда вырасту.
Про подарок даже не думаю. Все время стараюсь о нем не думать.
Мы все летние по дню рождения. Леник в июне, я в июле, папочка в августе.
Одна мама, бедная, в феврале.
Мне становится жалко ее, я подползаю и целую ее. Мама приоткрыла глаза, зевнула, прижала меня. Так и лежим, в гнездышке. Леник тоже проснулся. Но мы его в наше с мамой гнездышко не впустили. Я не впустила. Кыш! Кыш! Пусть сам себе вьет.
«Лен…»
Темнота, запах корвалола, нафталина, вещей.
Поворачиваюсь к ней. На полу старые чемоданы.
«Зачем тебе театр этот?»
Она смотрит на меня.
«Мам, а зачем тебе был этот театр?»
Я поднимаюсь и хожу между чемоданами.
«У папы уже была тогда женщина». Останавливаюсь. «И ты это знала. А Леник…»
«Вот ты о чем…»
Знаю, что она скажет. Что пыталась сохранить семью. Всеми силами. Руками и ногами.
«Я пыталась сохранить семью… Что улыбаешься-то?»
«Тебе показалось», — уничтожаю улыбку. «Ну и как, сохранила?»
«А ты все эти годы ждала, да? Для мести? Ну, мсти теперь родной матери, давай… Антона своего замстила, теперь меня давай».
«Кого я замстила? Я, что ли, от него налево ходила?.. Я вообще никому не хочу мстить. Я — хочу вырваться — из этого — ада».
«Не кричи…»
Продолжаем перебирать старые вещи.
Уже нашли клетчатую папину рубашку, в которой он был в то лето. Хотя мамочка уверяла, что когда он ушел, выбросила все его вещи. Мамин шелковый платок. Даже полотенце с рыбками.
«С рыбками! С рыбками!» — кружусь с ним по комнате.
«Сумасшедшая…»
Солнечное утро. Завтракаем.
Налили чай. Всем столам — в пакетиках, а нам заварка. Предупредила их, чтобы не пакетики, тогда, в то лето, пакетиков этих долбаных еще не придумали. И стаканы, обязательно стаканы. Чтобы любоваться, как тает рафинад.
— Хорошая сегодня погода, — говорит мама. — Теплая.
Папа задумчиво мажет масло.
На нем клетчатая рубашка.
Сижу, смотрю, как тает сахар. Болтаю ногами под столом.
«Не болтай!» — говорит мамочка.
Я продолжаю болтать.
«Не слышала, что ли?» — спрашивает Леник.
Вот предатель. Ему-то что мои ноги? До тебя не достают, и радуйся.
И продолжаю болтать. Но не так сильно. Трудно их сразу остановить, они же живые.
Леник под столом сжимает мою коленку.
И улыбается.
Я со всей силой пинаю его.
Но попадаю почему-то в мамочку…
Меня не берут на озеро. Меня оставляют в номере.
Подумаешь, озеро!
Мне туда и не хотелось. Надоела уже эта вода. Каждый день озеро, озеро, уже плавать тошнит. Сижу в номере, как аристократ. Болтаю ногами. Вспоминаю, как играли с Леником в мужа и жену. Теперь точно все расскажу. И мамочке, и папочке, и Клавдии еще Сергеевне, и бабушке в Ростов на открытке напишу, теперь держись!
Все утро Лешка снова конкретно пил кровь. Даже не хочу рассказывать. Тролля родила на свою голову. Проглотила кофе, покидала в раковину. Хотела душ, ладно, вечером. Только чтобы его рожу сейчас не видеть.
Начинаешь с кем-то про детей, у всех одно и то же. Живут со своими, как с инопланетянами. Языка не понимают, только «дай» и все.
Сунцовой нашей дочь так вообще выдала! Вичка начала ей то-се, а дочь такая: «Мам, ну че ты понимаешь? Ты вообще не жила в наше время!»
Вичка прискакала припухшая: «Лен, представь, а!» Посидели, коньяк допили, с днюхи оставался. У Вички какой-то вариант на горизонте нарисовался, с мужем она уже давно только общая жилплощадь.
«Мам!»
Мы готовимся спать. Мама мажется кремом. Папа с Леником играют внизу в шахматы. Шахматы огромные и очень тяжелые, из-за этого я проиграла, когда мы в них с папой, и с Леником.
«Мамочка!»
«Что? Зубы чистила?»
«Мам, Леник меня…»
Сказать? Не сказать?
«…заставлял посуду мыть!»
«Какую посуду? Иди, зубы чисть!»
«Мам, ну мы играли так!»
«Ну и как, — мама завинчивает крышечку крема, — вымыла?»
«Да… всю мыльницу…»
Мама целует меня. Потом смазывает меня от комаров, руки, спинку. Я иду чистить зубы и разглядываю в зеркало язык.