Ну, что ж, сам того хотел, сам засунул голову в пасть за то, что в награду дали засунуть головку в… Ну, это-то я бы и так дала — кому только не давала, да он и не за это… Он из тех, которые нужны не для головок, а как раз для голов в пасть, для зализывания душевных, как их называют, мук, и… За что боролись, на то и напоролись.
Сука я, конечно, что говорить, но в конце концов, не я все это придумала, не я задавала правила игры, не я сдала ему такие фишки, а когда фишки сданы, хочешь — играй, не хочешь — брось…
Он и сыграл, только не в темную — чего-чего, а темнить я никогда не умела, просто не мой это жанр, и все ему выложила а натюрель, и даже многих, с кем трахалась, перечислила, так сказать, поименно, и все про все рассказала… Ну, почти все… Чуть-чуть прикрыла — как беременные чуть что, так ладошками инстинктивно животик прикрывают, вот я и…
Прикрыла. Инстинктивно. Животик. Которого и не было вовсе — всего-навсего трехнедельная задержка — мало ли почему течка запаздывает, только…
Только она запоздала еще на восемь с лишним месяцев и в результате выплеснулась вместе с нашей очаровательной рыженькой доченькой. Нашей. Только не моей и его — верного-благоверного зализывателя душевных ран, а моей и того.
Того, кому я через два года рассказала все (в койке, понятное дело, где же еще), и кто стал после этого трахать меня как-то… Нет, не лучше — он всегда был отличным и ровным, в смысле, без проколов и без взлетов… Не нежнее, не ласковее — все это всегда было в меру, и так и осталось, — а как-то… Ну, применительно к сексу какое-то смешное слово, но другого не подберу: как-то уважительнее, что ли… Как с равной. Вроде, равноправной. Вот этого в нем раньше не было. Никогда не было. И потому стало таким странно-приятным, таким… Нужным. И важным. И я…
Впрочем, хватит лирики, пора забирать Киску из садика и вообще пора…
— Ты куда? — растерянно крикнул он с дивана, когда, сходив быстренько в ванну, я в уже застегнутой блузке стала подкрашивать губы перед зеркалом в прихожей.
— В садик, — машинально буркнула я в ответ, словно ничего не случилось, обернулась и увидела…
Плачущий мужик — по-настоящему плачущий, а не пускающий «скупую мужскую слезу», — на самом деле не вызывает у бабы ни жалости, ни отвращения. Впрочем, про всех баб не скажу, у меня — не вызывает. Возникает лишь холодное ощущение чего-то неправильного. Ну, как если бы… Если бы собака вдруг замяукала, или кошка — залаяла. Или крыса — заговорила. Я смотрела на него, а в мозгу у меня холодно вещал голосок того — он говорил мне это однажды, рассеянно гладя ляжку, уж не помню, в какой связи и за каким… Наверное, я спросила его о чем-то, а может, и нет… Словом, он сказал тогда, а теперь его равнодушный, сытый — мы тогда здорово наелись друг другом, — голос повторял это в моем мозгу:
— … когда загоняешь крысу в угол и ей уже некуда деваться, совсем некуда, ее нужно, ее необходимо, ее обязательно следует… добить. Это легко, это просто, но многие забывают об этом и потом здорово платят.
Я смотрела на своего всхлипывающего благоверного — картинно всхлипывающего, ну, еще бы, он ведь у нас артист, актер, владеет системой Станиславского и… дальше «кушать подано» в свой тридцатник так и не прыгнул, — и знала, как мне его добить. В самом деле, легко и просто, и наверное, так и надо, но… Он не крыса. Он даже не крыса, и потому — не стоит.
И я не стала говорить ему про дочку, не стала добивать, а просто ушла. И больше не возвращалась — забрала из садика дочку, поехала с ней к матери, полтора месяца прожила в ее двухкомнатной квартирке, а потом перебралась в другую двухкомнатную. Ту самую, откуда явилась полтора месяца назад к своему бывшему семейному очагу и застала на своем бывшем семейном ложе дешевую шлюшку с обвислыми грудками.
Да-да, я вышла замуж за своего красавца-любовника, за своего первого — неважно, что не он первым мне запихнул… Он был первым, с кем я узнала, что такое мужик — мужик, а не парнишка разового пользования, не мальчишечка на случайных блядках.
Выходить замуж за давнего, как говорят, доисторического любовника — безумие, бред, даже пить за успех этого безнадежного дела не стоит, но… тут был особый случай. И даже не потому что только мы двое знали о нашей дочке — после трехмесячных дрязг в суде я оставила дочку тому, хоть это и стоило мне немногих лишних седых волосков в рыжей гриве (ну, не седых, а серых, учитывая мою масть) и многих бессонных ночей. Но что значат бессонные ночи по сравнению с волей хозяина и с тем, что он давал мне в те ночки вместо сна…
Особый случай. Он трахал меня… Как ни смешно это звучит, но — уважительно. Как равную. Которая нисколько не меньше. Которую нельзя обижать, и не потому что это некрасиво и нечестно, а потому что она не так уж безобидна.
Он так и сказал мне, вскоре после исторической сцены уличения супруга в неверности и самообличения супруги — рассеянно водя ладонью по моей груди:
— Ты совсем не мала…
— Я всегда такая маленькая, когда вот так кончаю, — пробормотала я, вытягиваясь и жмурясь, как сытая кошка. — Как будто меня совсем и нет…
— Вот так кончаешь? — переспросил он. — А разве ты кончаешь по-разному? Разве бывает…
— Бывает, — не открывая глаз, кивнула я. — Бывает простой рефлекс, как у собачек Павлова, а бывает, что выворачиваешься наизнанку, как сейчас… Как всегда — с тобой…
(Господи, как здорово не думать, что можно сказать, а что нельзя… И как здорово говорить это по-настоящему, не врать, не…)
Как будто исчезаешь — становишься все меньше, меньше, а потом…
— Ты совсем, не мала, моя рыжая, — перебил он. — И не так уж безобидна, а?
— Ты про ляжки? Мне самой не нравятся толстые, но…
— Ляжки у тебя дивные. Слу-ушай, — он широко, словно от удивления, раскрыл глаза, — а ты и впрямь рыжая!
Я рассмеялась, но где-то в глубине сознания кольнула тупая иголочка — отзвук старой боли. Это была наша старая игра, еще с тех времен, когда…
* * *
Когда, ложась спать, я думала, скорей бы заснуть и проснуться уже завтра, потому что завтра я опять увижусь с ним, завтра снова приду в нашу комнатушку, три четверти которой занимает старый широкий матрас, и мы снова…
К сожалению, в той комнатушке хватило еще места для обшарпанного платяного шкафа, в котором кроме его вещей висел еще мой халатик и еще какие-то дежурные шмотки. И однажды, сбежав с институтских лекций — не могла в тот день утерпеть, — и придя к нему на час раньше обычного, я распахнула этот проклятый шкаф и в лучших традициях итальянского кино уткнулась взглядом в голую черноволосую девку, прикрывавшую прелести ладошками и смотревшую на меня с испугом, но… Кроме испуга в глазах ее плясали явные смешинки. И переведя взгляд на него, я увидела в его глазах…
Да, там была и досада, и виноватость, и даже слабенькая тень испуга (или мне так казалось), но под всем этим слабо, но отчетливо, мелькали те же смешинки. И именно они — я поняла это не тогда, а позже, намного позже, — а не вся эта нелепая и гротескная сцена с девкой в шкафу, ясно и твердо сказали мне, что все кончилось. Именно они резко и безжалостно объяснили мне то, чего я не видела раньше — просто не могла видеть, потому что… просто-напросто влюбилась в первый и в последний раз в своей жизни: что я для него вовсе не то, что он — для меня.
Тогда мне казалось, что кончилась вся моя жизнь. Это уже не был вопрос — больно, там, или не больно, или очень больно, или не очень… Я даже не помню, как я провела остаток дня и вечер. Помню лишь, как в первом часу ночи шла по трамвайным рельсам где-то в районе Масловки и думала… Нет, просто знала, что если из-за поворота сейчас выскочит трамвай, я не сверну с рельс.
Где-то выше, уже на Сущевском Валу, по-моему случилась какая-то авария — фигурки бегущих с тротуара на мостовую людей, слабые вскрики, темный силуэт «Жигуля», развернутого поперек шоссе и еще какой-то предмет на шоссе… Мотоцикл, что ли… Не помню. Я почти не смотрела в ту сторону, я смотрела за угол — куда медленно брела по рельсам, — и вяло гадала, выскочит, или не выскочит оттуда трамвай, в общем, уже зная, что не выскочит, потому что не слышалось никакого звяканья, лязга и прочего звукового сопровождения красных вагончиков.
Свернув по рельсам за угол, я увидела перед собой пустую улицу, уходящие вперед и сливающиеся там в одну линию пустые трамвайные рельсы, и, продолжая механически брести дальше прикрыла глаза. Ничего не изменилось. Передо мной по-прежнему торчала та же улица, с теми же рельсами, только… Не пустыми.