Ну, разыскать в нашем городе человека совсем не трудно. Город у нас маленький и уютный. В нем очень много ресторанов и кафе. Мы с писателем обычно встречались в кафе, построенном в виде корабля, застрявшего в балтийском редколесье. Нам это нравилось, наши отцы были моряками. Штурвал походил на поминальный венок с запахом хвойного усердия. Там писатель и рассказал мне о тех восьмерых. Что хочет их найти и окончательно решить наш с ним спор. Ничего другого ему в жизни не оставалось, я согласился. И даже взялся ему помочь найти всех восьмерых.
Один экземпляр купила красавица, похожая на черную цесарку со вздернутым и распущенным хвостиком, с балетной поступью тоненьких ножек, а перья и грудка нависают над тоненькими ножками, как балетная пачка, а на лбу ошметки черной челки. Второй экземпляр купил органист из крематория. То есть не совсем органист, а тот, кто нагнетает воздух в меха органа; он опирается руками о деревянную перекладину и стучит, стучит ногами, обутыми в деревянные лыжи. А жена его в это время заливает водой пол в зале, потому что органу нужен влажный воздух, а иначе лицо его растрескается и старость иссушит его дубовые каменные бока. Третий экземпляр купила хозяйка, живущая разведением крохотных рыжих собачек, похожих на говорящих опят, на грибят, облепивших ее, как пень в лесу. Четвертый — семилетний мальчик, enfant terrible, пытавшийся выковырять глаза пьяному бомжу, а если не выковырять, то хоть проткнуть их, как пчелу. Пятый достался экскаваторщику; он так любил свой экскаватор, что всегда подвозил его после работы к дому и только там прощался с ним до утра, а экскаватор всегда задирал на прощание ковшик на манер примата, хотя он был гораздо умнее. А шестой купила девушка по кличке Глазунья; она вся была нежно-желтого, янтарного цвета, и ее груди поднимались двумя теплыми маленькими глазуньями. Седьмой достался мебельщику, специалисту по мягким тканям и сиккативам — не было случая, чтобы он привез заказчице ладно натянутую свою работу, а она бы не предложила ему опробовать ее вместе. Восьмой экземпляр купила поэтесса, стихи которой писателю очень нравились; одно он даже переписал и на всякий случай оставил на своем столе.
Перво-наперво писатель стал упрашивать меня разыскать поэтессу. Поэтесса работала в крематории. А мне как раз в это время и нужен был крематорий для моего путеводителя. Крематорий — весьма существенное место в жизни нашего города. Часть помещений с морально устаревшими печами отведена под музей-ресторан: там по выходным и праздникам принято бывать всей семьей: пока взрослые спокойно обедают, дети свободно бегают вокруг большого стола, на котором чего только нет — и хрустящий сладкий хворост, выпеченный прядями вьющихся волос, и орешки в виде зубов, обернутые золотой и серебряной фольгой, и детские туфельки из шоколада с глазурованными пуговичками, карамельными застежками, марципановыми бантиками, а то попадется и самый настоящий шнурок от ботиночка — то-то хохота!
В хорошую погоду столики выносятся на природу и там, с приглашением артистов нашего замечательного городского театра, над живописным обрывом инсценируются массовые расстрелы. Я, кстати, всегда с удовольствием смотрю программу, где бывает занята наша ведущая драматическая актриса, похожая на красавицу-цесарку. Обычно она идет на расстрел, поддерживая своего тяжело раненного друга. Он постоянно падает, задыхается, поднимается, идет, а ноги у него не поспевают за ходьбой. Красавица- цесарка вновь и вновь помогает ему подняться, помогает принять пулю и упасть наконец с облегчением. Потом она долго стоит над обрывом, как бы оглядываясь и прощаясь. Она успевает заметить рябину, вдруг вспухшую и ударившую в грудь огнем!
Писатель никогда музей-ресторан не посещал, но в разговорах со мной, ничего не видя и не зная, совершенно огульно высказывался за его закрытие и подвергал сомнению его очевидную воспитательную функцию. Эдак он бы велел и картину «Гибель Помпеи» снять со стены!
Я предложил писателю пойти в крематорий вместе, тем более что поэтесса работала не в музее-ресторане, а совсем в другом отделе — она читала стихи перед кремацией. Правда, писатель и в этот отсек крематория никогда не ходил, манкируя даже самыми ответственными и представительными похоронами. Исключение он сделал только для своих родителей, но и там начудил. Однако, как иначе узнать, что именно поэтессе понравилось или не понравилось в его книге? Надо идти. Так нет! Идти со мной он категорически отказался, но просил меня и даже не просто просил, а как-то особенно, демонстративно унижался передо мной, чтобы я нашел ее сам и непременно сам же у нее у первой из восьми выспросил мнение о его книге. Столько лет он не вспоминал о поэтессе, наотрез отказывался о ней говорить, а тут приспичило!
Когда-то поэтессу очень хорошо знали в нашем городе, но потом она подписала контракт, по которому обязалась создавать свои произведения только для нужд крематория, обязалась жить на его территории и стараться ее не покидать. Это очень понятные и правильные условия работы в крематории — одно дело, если мы сами посещаем крематорий, другое — если крематорские служащие будут постоянно попадаться нам на пути, отвлекая, так сказать, от суетных дел, без которых еще никому не удавалось обойтись. К тому же время от времени крематорий проводил «День открытых печей», и тогда все жители нашего города пусть и добровольно, но все-таки в обязательном порядке посещали хотя бы центральную усадьбу, над которой бьется на ветру транспарант: «Для тех, кто любит погорячее», а так-то каждый был волен и вовсе не думать ни о печах, ни о колумбарии.
Поэтесса, естественно, почти никогда не выходила за ворота крематория, но у самих ворот я ее видел часто, мне кажется, сами ворота она очень любила. На воротах — мертвая бронзовая чайка военной выправки. Она заключена в бронзовый круг. Разъяв круг, можно раскрыть ворота; чайка расщелкивает свое тело и делится на две части; ворота закрываются — и чайка восстанавливается. Согнув крылья и щелкнув каблуками, она прижимает кончики перьев к швам, голова в лысом старческом пушке ложится в профиль, выскакивает задвижка породистого клюва с горбинкой, с сухо поджатой в обиде нижней половинкой.
Писатель многие годы избегал встреч с поэтессой (а в нашем маленьком городе это очень и очень сложно), и никто точно не знал, что именно между ними произошло. Мы ведь все трое учились в одном классе, и однажды она попросила меня передать письмо писателю, то есть тогда еще не писателю, нам было по четырнадцать лет, и она еще не была поэтессой, но к сентябрю как-то необыкновенно вытянулась, у нее появилась привычка часто-часто моргать, я догадался, что это — чтобы скрыть странный тонкий красный ободок вокруг глаз, а когда она замирала и сидела, совершенно не смаргивая, то зрачки ее казались тоннелями, топками, дулами, лазами, и чудилось, что какой-нибудь крохотный юркий зверечек может туда проникнуть глубоко-глубоко, как бесследно, бывает, влетит птичка со всем своим длинным хвостиком в какой-нибудь глазок здания и исчезнет навсегда; значит, она попросила передать письмо, и я совершенно случайно, просто-таки машинально прочел его, и ничего не понял. Там говорилось, что она впервые увидела молодой, зеленый, небритый крыжовник, выглядывающий из-под бровей куста. Еще говорилось, что в прачечной в подвале окатывает такая жажда, что кажется, сейчас выжмешь камень, песок, щебень и напьешься до отвала.
Все в этой истории было странным и нездоровым. Прежде всего то, что она выбрала именно его, а у него тогда уже были мраморные щечки, правда, без красненьких пока прожилок, тогда уже задирал он подбородок на манер лодчонки, и всегда покрикивал, взвизгивал, и еще у него была привычка дергать что-то невидимое на шее, будто там у него ошейник или поводок, а он не может расстегнуть его одной рукой, а вторая будто занята и не хочет помочь первой.
Долго никто ни о чем не догадывался, но потом нам всем троим пришло время участвовать в Дне признаний. Тут мэр просил меня быть особенно внимательным в разъяснениях для путеводителя. Охотно. День признаний только называется Днем, а на самом деле это несколько недель, в течение которых каждый житель нашего города участвует сначала в трех предварительных мероприятиях — марше саморазоблачения, певческом празднике огласки тайны и торжественном обряде преступления клятвы, а затем наступает завершающий карнавал с переодеванием и выдаванием себя за другого. При этом каждому вменяется в обязанность выдавать себя не за какую-то абстракцию, а за конкретного своего врага, тщательно имитируя его привычки, прочерчивая его морщины на своем лице и сжимая его жесты в своих собственных руках.
Некоторые так натурально изображают и так увлекаются, что начинают сами себе плевать в лицо, ругаться, бить палкой, падают иной раз совершенно обессиленные, в крови и беспамятстве, но зато потом уж им долго не приходит в голову делать другому то, что не хочешь делать себе самому.