«У них один дешевый пафос, — сказала завучиха историчке. — Сил нет, дай пострадать. Каждый чих — повод для страдания». Завучиха даже голос не понизила, хотя Лека стояла в двух шагах. Для капитана деревянных солдат она — пустое место. Дыра в пространстве, в которой клубился дешевый пафос.
От окна тянет холодом.
— Что, правда, собаку грозились убить? — спрашивает Русик Газиев.
— Нет, — отвечает она. — Наоборот.
— «Наоборот»? Купить, что ли?
Звонок сверлит уши. Мутанты начинают разбредаться, закидывая на плечи сумки и поводы для страданий.
— На историю идешь? — Русик хищно зевает, по-крокодильи хрустнув челюстью.
— Нет.
— Может, продать что-нибудь? — советует мудрый Газиев.
— Ты, Газиев, мудрый такой, — восхищенно говорит Лека, не поворачиваясь. — Я бы ни в жизнь не сообразила. Обалдеть, надо же, когда нужны бабки, можно продать что-нибудь!
— Чего ты на меня-то скалишься? — обижается Русик. — Тоже мне. Да мне в принципе покласть на твои дела.
— Чтобы продать что-нибудь ненужное, надо сначала купить что-нибудь ненужное, — популярно объясняет Лека.
Это называется «ликвидность активов». Вещи, которые можно быстро обернуть в деньги. Лекиным активам грош цена в базарный день. МП-тришник, телефон, шмотки. Теоретически ликвидно. Но не доходно.
Повод ли это для страданий? Честно? Иногда — да.
— Да исполать, — бурчит все же оскорбленный в лучших чувствах Газиев и бредет на свою историю.
На истории есть шанс схлопотать пару, поскольку историчка честно обещала вызвать в ближайшем будущем.
По закону подлости Лека натыкается на историчку за секунду до того, как успевает скрыться в туалете.
— Ты ведешь себя вызывающе, — говорит та. У нее криво намазаны губы, и пахнет она каким-то нафталином. В прямом смысле и в переносном.
«Вызывающе», именно так.
— Мне срочно надо домой, — говорит Лека скрипучим от тоски голосом. — Я очень плохо себя чувствую.
— Я тоже плохо себя чувствую, — радостно отвечает историчка. — Может быть, мне тоже пойти домой?
Это типа юмор такой. Петросян дохнет от зависти.
«Идите лучше в жопу, Людмила Сергеевна», — говорит Лека мысленно. У нее своя школа юмора.
— Понимаете, — объясняет она, — я все равно не останусь.
— Да я все понимаю, — историчка сжимает криво нарисованные губы. — Это же мне важны ваши экзамены, а не вам.
Она по-прежнему преграждает Леке путь, и Лека как-то не решается обогнуть ее прямо так внаглую. Они стоят друг против друга и смотрят в разные стороны, словно каждая думает о своем. И как-то впрямь становится неловко, будто сильный пинает слабого. Историчка вдруг перестает казаться деревянным зомби. Обычная престарелая тетка, замотанная в шарф и осипшая от постоянного крика.
Они считают, что проблемы тинов не стоят выеденного яйца. Они думают так просто потому, что не знают, как с этим разбираться. Проще сказать, что нет никаких проблем, тогда и разбираться ни с чем не придется. Не придется признавать свое полное бессилие, неспособность помочь. Не потому, что они особенно плохие или равнодушные, а потому, что нельзя распутать за другого взрослого человека его траблы. Пусть лучше будет: «дети» и «какие там могут быть трудности». А при другом раскладе все становится совсем грустно.
— Мне на самом деле очень плохо, — говорит Лека.
Это правда. Это правда из правд. Поэтому выходит искренне.
Историчка молча проходит в класс, то ли войдя в положение, то ли просто махнув рукой. Лека медленно шагает в сторону лестницы.
На лестнице она звонит Чухе:
— Слушай, давай я двести сейчас подвезу, а завтра…
— Не, не пойдет, — обрывает он. — Ладно, я понял.
— Подожди, — торопится она, но он бросает трубку.
Можно перезвонить и уговорить подождать — в конце концов, времени он ей дал до трех — но на Леку наваливается апатия. Какой смысл? Денег все равно взять неоткуда. У всех, у кого можно было попросить, она попросила. У матери разве что еще не. «Мама, дай зелени, мне надо купить ствол».
«Мама, у меня неприятности, о которых некому рассказать…»
Лека сует телефон в сумку и тащится вниз.
А в раздевалке сталкивается с Анжелой.
Анжела вообще не реагирует на Лекино появление. Лека для нее даже не пустота, заполненная пафосом, а абсолютный вакуум. Лишенное вещества пространство.
Лека молча ищет свою куртку, но потом не выдерживает.
— Энджи, — говорит она, стараясь говорить нормально, но горло все равно сдавливает от унижения.
Просить — значит падать.
— Энджи, скажи ему, чтобы от меня отстал.
Анжела ставит ногу на радиатор и медленно проводит по ней ладонями — то ли поправляет колготки, то ли проводит сеанс самолюбования. Отряхивает юбку. Достает из сумки косметичку.
Лека ждет. Темнота, собранная внутри нее, густеет.
— Ты со мной разговариваешь? — картинно удивляется Анжела. — Ты кто вообще, девочка?
Последнее слово она растягивает с особенной брезгливостью. «Девоч-щщ-ка».
— Ты знаешь, кто я, — отвечает Лека. — Ты же их сама накручивала всю дорогу.
— Потому что не надо было выеживаться, — плавно выговаривает Анжела.
— А что надо было? Утереться и улыбаться?
— Ну, ко мне-то тогда какие претензии? Хотела быть смелой, вот и будь. Я вообще не понимаю, о чем речь. Тебя обижает кто-то?
«Обиж-жяет»… До чего ж ей нравится все это, думает Лека. Она прямо кайф ловит от того, что мне хреново.
— Почему ты меня ненавидишь-то? — спрашивает Лека, искренне не понимая. — Что я тебе сделала?
— Да я тебя вообще не знаю, — говорит Анжела, выпрямляясь. Запах духов плывет вокруг нее ядовитым облаком. — До свидания, девочка.
Она выходит из раздевалки.
Лека берет с вешалки куртку.
Конечно, надо было тогда промолчать. Пока она молчала, она была просто статистом, безликой мишенью для их поганенького остроумия; когда она огрызнулась, она выделилась. Из массовки перешла во второстепенные персонажи, привлекла к себе внимание. И дальше продолжала вести себя неправильно. «Вызывающе», как сказала историчка. Надо было попытаться сгладить углы, помахать хвостом, одним словом, выказать смирение, а она продолжала изображать независимость. Теперь Курцын завелся. Включил ее в особую программу.
На сотовом был определитель, а к домашнему она перестала подходить на третий день. Прямо из школы шла домой. Не включала свет, даже когда становилось совсем темно, — надевала «уши», врубала музыку и лежала на диване с закрытыми глазами. Музыка почти не помогала. На душе становилось все муторней… Приходила с работы мать, включала свет, начинала греметь сковородками, допытывалась, что да чего. «Как в школе?» «Как с уроками?» Лека односложно отбрехивалась. Мать сердилась, кричала, что у нее черствая дочь. А Лека почему-то жалела мать.
Отвратительно было ощущать себя жижей. Прятаться по углам, дергаться от любого шороха, гадать, чего добивается Курц в данном конкретном случае. Быть ли ей как той девочке из «А», о которой рассказывала Элька, или как татарке из «стекляшки», о которой болтали тогда вообще все, кому не лень. Нельзя ли просто извиниться по-хорошему Надо ли извиняться. Надеяться на то, что все утрясется само собой.
Она продолжала ходить в школу Там, по крайней мере, были люди. Пусть они бесили и через одного казались уродами. Но это были свои уроды, привычные и нестрашные, по большей части понятные. В конце концов, все они были в одной лодке — даже деревянные солдаты — и плыли в одну сторону. Только они плыли, а Леку затягивало в водоворот… В школе она хотя бы слегка собиралась и могла думать. Так она придумала позвонить Чухову. Хотя знала его не то чтобы очень близко. Во всяком случае, не настолько близко, чтобы обратиться к нему с такой просьбой. Но достаточно, чтобы знать, что обратиться можно именно к нему.
Остатков ее ума едва хватило на то, чтобы не брякнуть свой вопрос в трубку прямым текстом.
— В принципе, да, у меня тут есть пацан, он ими торгует, — несмотря на деликатность просьбы, Чуха не испытал ни малейшего напряга. — Короче, я с ним буду пересекаться на неделе. На следующей неделе, не на этой.
— Мне надо побыстрее, — сказала Лека.
— Быстро только кошки родятся, — философски заметил Чуха. — А ты не маленькая еще для таких игрушек? Тебе она зачем?
Лека тоже решила прибегнуть к народной мудрости.
— Меньше знаешь — крепче спишь.
— Это факт, — не стал настаивать он.
— Мне просто для спокойствия, — пояснила она на всякий случай, чтобы Чуха не передумал.
Разговор прошел куда проще, чем она опасалась, и принес облегчение. На цене она в тот момент особенно не заморочилась, поскольку до следующей недели время еще было.
А Чуха взял и прогнулся. И теперь ей казалось, что на крохотную ямку, в которой она все это время пряталась, скорчившись и не дыша, обрушилась тяжелая плита, насовсем запечатав ее убежище.