Она расстегнула верхнюю пуговицу на блузке, одним движением скрестила руки у себя над головой и стянула ее. Он разглядывал ее белую кожу и колышущуюся грудь, пока она расстегивала молнию на юбке. Затем, покачивая бедрами, она заставила юбку сползти на пол. Не сводя с него глаз, засунула большие пальцы под резинку черных трусиков и медленно опустила их на уровень лодыжек. Затем она расстегнула бюстгальтер и переступила через сваленную на полу груду одежды.
Затем она наклонила голову, легла на коврик и раскинула в стороны руки. Икры напряглись, когда она вытянула ступни. Сначала ее кожа показалась ему очень сухой и холодной, но вскоре он уже не мог понять, где начинается ее тело и где кончается его. Он посмотрел в висящее на стене зеркало и увидел, как движутся их тела. Тогда он стал проникать в нее еще глубже. Ее лицо блестело от пота, ноги были широко разведены, пальцы впивались ему в спину. В зеркале их изображения казались раздутыми, в ярости сцепившимися и терзающими друг друга монстрами. Не спуская глаз с зеркала, Уэйлин резко поднялся с женщины и откинул волосы со лба.
Схватив за руку, он рывком заставил ее встать и усадил на подлокотник мягкого кресла. Затем поднял руку и с размаху ее ударил. Плоть женщины сначала побелела, а затем резко покраснела в месте удара. Уэйлин ударил снова, на этот раз сильнее. Женщина только чуть слышно простонала в ответ.
* * *
Она схватилась за перила и приоткрыла рот, как будто хотела заплакать. Волосы упали ей на глаза, и Уэйлин не мог разглядеть выражение ее лица. Она не шевелилась. Уэйлин ждал, что она станет делать. Затем, надеясь спровоцировать ее хоть на какую-нибудь реакцию, он пересек лестничную площадку, вошел в свою комнату и захлопнул за собой дверь.
* * *
На следующей неделе Уэйлин заболел. Врачи в клинике не сказали ему, что с ним, и не прописали никаких лекарств. Ему постелили на маленькой террасе рядом с его комнатой, и он лежал на кровати одетый, весь день напролет глядя в небо. Он не знал, отчего ему больно. Он просто лежал, надеясь, что придет забытье. Жизнь клиники и города была ему неинтересна. Когда медсестры заводили с ним беседу, он заставлял себя болтать с ними и даже улыбаться, но это усилие вскоре истощало его. Он чувствовал наступление дня, даже если жалюзи были опущены, даже если он лежал с закрытыми глазами. Он вставал раньше, чем больничный персонал, и лежал, прислушиваясь к знакомым звукам: вот проехал мимо автобус, вот кто-то завел на озере лодочный мотор.
Ночью, когда везде было тихо, он прислушивался к чьим-то случайным шагам в пустом больничном коридоре. Звуки эти были ему привычны, они его не беспокоили. Под лучами утреннего солнца он лежал, равнодушный к волнам омывающего его теплого весеннего воздуха, словно камень на берегу озера. Какая-то тяжесть постоянно давила на грудь. Отделенные от тел голоса движущихся вокруг него людей превращались в абстракции. Он ощущал только поверхность вещей; формы превращались в пустотелые фигуры, лишенные веса. Он закрывал глаза, чтобы отогнать эти плоские тени, которые когда-то были объемными и что-то значили в его жизни, и голоса, которые когда-то отзывались у него в сердце. Иногда ему хотелось, чтобы что-нибудь рядом с ним изменилось, и он догадывался, что это желание, возможно, является прелюдией к выздоровлению. Но даже отблеск надежды вскоре утомлял его сознание; тяжелый груз вновь ложился на грудь, и он падал в изнеможении на подушки. Ему хотелось просто выдержать эту пытку — и всё.
Однажды ночью его тело отказалось заснуть. Он встал, вышел из клиники и направился прямо к берегу озера. Вода была укутана в простыни тумана; не было видно ничего кроме берега. Воздух пах так, как пахнет мох. Он вдохнул в себя утреннюю росу, прислушался к плеску волн и почувствовал, как затылок покрывается гусиной кожей. Туман начал подниматься с воды. Он вгляделся в него и увидел на другом берегу мерцающие огоньки вилл и отелей Женевы.
[1] Haute cuisine (франц.) — высокое кулинарное искусство.