— А что вы хотели, если — делай, что велят, бери, что дают, и проявляй героизм?.. — криво улыбнулся дядя в серой рубахе. — Если правильно посмотреть, у нас три класса — неимущие трудящиеся, обеспеченные жулики и бюрократы-дарможралы!..
Человек из президиума не мог скрыть волнения. На лице сквозь растерянность проступила глупость. Тут не до жиру, быть бы живу. Покрутив головой в поисках надежного свидетеля-единомышленника и не найдя такового, он тупо уставился на человека с прилизанной шевелюрой, который, судя по обращенному к нему вниманию присутствующих, снова нарушил золотое правило не метать бисер перед свиньями.
— У всякой революции своя правда и свои иллюзии. Последние чаще всего благополучно развеиваются, обнаружив свою нежизнеспособность, а вот в нашем разлюбезном отечестве они непостижимым образом приспособили к себе действительность. Вы ищете виноватых, молодые люди?.. Почитайте внимательно Ивана Гавриловича. В его «Страстях по России» на этот счет написано, что к началу нашего века не было на земле другого народа, который в такой же мере был подготовлен к переменам, который, слыша благовест таких колоколов, как Толстой, столь же нетерпеливо веровал в то, что грядет лучшая жизнь… Катализаторы революционных действий — от Ульянова-Ленина до полуграмотного горлодера — взывали прежде всего и главным образом к народу Толстого… На мой взгляд, взгляд гуманитария, Иван Гаврилович отметил, может быть, важнейшую причину как самой революции, так и ее последствий…
— Да не бывает никаких революций!.. — бросил парень в пестром свитере и даже отмахнулся от слов гуманитария. — Вот что, в отличие от вас, понимал Иван Гаврилович!..
— А до него — «отец народов» — потому и читал, наверное, не столько Ленина, сколько Макиавелли… — добавил лохматый парень.
Две эти реплики прогремели, как сигнал к бунту на корабле. Из всех углов квартиры, вместе с дымом сигарет, к столу подошли чуть не все присутствующие. Лицо гуманитария замерло в выражении осажденного достоинства. Ему явно не хотелось вести публичный диспут со столь нелюбезными молодыми людьми.
— Не очень ясно, что в отличие от нас понимал Иван Гаврилович?..
— Народ Толстого понимал!.. — Распираемый злобой, парень уже не смотрел на гуманитария. — Он один из всех современных историков пытался выяснить, почему Запад обошло все то, что в начале века разрушило Россию. Почему Европа в состоянии, вполне подходящем для революции, как альтернативу получила железный порядок — фашизм. И покорилась ему.
— Мы тоже получили железный порядок, но не врачевали свои беды за счет других — по-европейски…
— Зато народ Толстого оказался закрепощен так, как того не бывало за всю его обозримую историю!..
— Смута она и есть смута… — вздохнул лохматый. — Еще не случалось, чтобы она принесла стране благо…
— Но почему смута?.. Почему самопожирание?.. «Подопытные» рассуждают сегодня о каких-то упущениях, о вульгарном мышлении и черт знает о чем! Мол, сделай «семибоярщина» не так, а вот этак, и на земле был бы рай и в человецех благоволение!..
— Все дело в попытке насадить новую жизнь по философской брошюрке, — медленно произнес лохматый, глядя в потолок. — А у нас не прививаются ни рациональные приемы устроения жизни, ни приемы расчетливого управления державой…
— А куда же денем Петра Первого?.. — Гуманитарий тонко улыбнулся.
— Оставим в Петербурге. Его хорошо распланированная держава там началась, там и закончилась, а наше «самостоянье» осталось неколебимо. И во времена Екатерины русичи оставались такими, каковыми были веком ранее… По сю пору, на взгляд человека Запада, мы в весьма своеобразных отношениях с породившим нас миром… Да и наши собственные взгляды на наше присутствие в мире нередко неожиданны для нас самих. Нам у нас все «не так», но и переделывать что-либо скучно — не токмо в державе, но и в собственном доме. Именно в характере русичей видел Иван Гаврилович причину наших несчастий.
— Не столько в самобытности, сколько в невозможности быть самими собой, — сказал Салтыков, немедленно оборотив на себя общее внимание. — Человечье сущее на девять десятых национально. Эта особенность заполняет те площади полушарий, которые останутся пустыми, лишись он национального самосознания. Русичи потому так неистово тоскуют по родине, что родина — это наше национальное разумение жизни… Поломать что-нибудь в ней под пьяную руку — это мы можем, переделать нет, это нам не под силу.
— И все-таки почему смута охватила Россию?.. — Гуманитарий обращался к бородачу, но тот не успел ответить — встрял парень в пестром свитере.
— Пока историю истолковывали «подопытные», все было ясно! А стоило взяться за дело свободным художникам, и оказалось, что лжива философия, лжива экономика, лжива социология, лжива история, лжива литература!.. Вы знаете, почему вы лгали?..
— И здесь Иван Гаврилович, как мне кажется, недалек от истины, — мирно произнес бородач, как бы приглушая вспыльчивость парня в пестром свитере. — Что-то в основании жизни надломлено, испорчено, люди внутренне мечутся от утраты чего-то судьбоносного… Смуты начала семнадцатого века и начала двадцатого весьма схожи — хотя бы тем, что втягивают в себя завоевателей, почуявших легкую добычу.
— Бездна бездну призывает, — вздохнул лохматый.
— Как же! У руля встала не «царская сановная сволочь», а просвещенная интеллигенция!.. — подхватил конопатый, в тугой узел перекрещивая на груди длинные руки. — И авантюристы всех мастей!.. Троцкий, к примеру, какого хрена полез в российскую заваруху?.. Что ему не сиделось в Егупецкой деревне?.. Играл бы на скрипке или зубы дергал. А что — хорошие деньги!..
— Во-во!.. И если б он один, они ж валом повалили освобождать русский народ!.. Благодетели… — Пока фиолетовый курильщик одолевал кашель, жестами оповещая, что еще не кончил говорить, породистый мужчина, которому трудно давались общеизвестные истины, неслышно встал и, деликатно согнувшись, мягко ступая на носки и поблескивая переглаженными брюками на неправдоподобно широком заду, тенью скользнул из комнаты.
И снова заговорил Салтыков. Судя по тому, как его слушали молодые люди, было заметно, что они составляли сетку единоверцев.
— Никакими материальными интересами не объяснишь того, что многомиллионный народ, живший с прочно устоявшимся пониманием добра и зла, то есть в нравственном достатке, начинает члениться на враждующие союзы, партии, тайные и явные товарищества, на неспособных ни понять, что происходит, ни сопротивляться и на встающих на сторону сильных только потому, что они сильные. Такой пагубы Россия не знала — и с этим выводом Ивана Гавриловича нельзя не согласиться. Люди разделились на творящих зло и на вовлекаемых в творение зла. А так как всякое спасение от насилия опирается на насилие, то казалось, не будет конца разгулу энергии зла… Но и среди победителей, встававших у власти, правили все те же законы смуты…
— Бездна бездну призывает… — повторил лохматый.
Отстранившийся от беседы гуманитарий, то поднимая, то опуская глаза, медленно потирал бледными пальцами от висков к затылку и улыбался неопределенно, маскировочно. Иногда сжатые губы помимо воли кривились иронией «особо осведомленного», выслушивающего аргументы «общего пользования».
— Мы, слышь, интернационалисты! — наклонился к уху фиолетового курильщика конопатый парень.
— Интернационалисты, а Троцкого из России за шкирку выволакивали!.. — давясь то ли кашлем, то ли смехом, напомнил фиолетовый.
— Знаем мы этих интернационалистов… Сначала какой-нибудь Авербах клеймил всех, какие не по-пролетарски понимают русское искусство, а как самого заклеймили, и не осталось от Авербаха ни штанов, ни рубахи, так это его трагедия!.. То же и с Троцким. Как он казнил, ничего, а как его топором по голове хватили, так это его трагедия!..
Посчитав, что самое время поговорить в шутливой манере, гуманитарий согласно произнес:
— Троцкий был казнен человеком, который разделял его взгляд на моральный облик революционера. «В своих действиях революционер ограничен только внешними препятствиями, но не внутренними» — это проповедь Троцкого.
— И все эти проповедники растлевали народ, веками почитавший как раз «внутренние препятствия» в человеке, божью ношу. — Обращаясь к гуманитарию, конопатый парень старался произносить слова с интеллигентной интонацией. — Выходит, это вслед за Троцким фашистские фюреры в один голос «освобождали» немцев от жалости к своим жертвам?..
— «Освобожденный» интернационалист Зиновьев казнил Гумилева со многие товарищи. Того самого русского офицера и поэта, который писал в 1915 году:
Ты тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: «Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй».
— В отличие от своего палача, Гумилев не снимал с себя ношу человека, возложенную на него русским богом. Ту самую ношу, от которой освобождал россиян пророк Лейба Бронштейн по прозванию Троцкий.