Или другое грустное развлечение в этом невеселом месте: Гобоист с жадностью наблюдал за пятью своими соседями по палате. Все были тяжело больны, почти обречены. У них было как бы одно на всех бескровное лицо, и бледное это лицо этих очень несчастных бедных людей, не понимавших, кажется, меры своего несчастья, подчас озарялось улыбкой. Более того, иногда они бывали даже простодушно веселы и днями играли в домино, даже те, кто мог лишь приподняться на подушках. Парализованный после инсульта все двигал одной сохранившейся от паралича рукой и показывал, как переставляет шахматные фигуры, мычал, очевидно, предлагая сыграть в шахматы; единственное слово, которое он произносил более или менее отчетливо, было мат. После домино соседи по палате ночью тяжко, со стонами, спали.
В последний день пребывания Гобоисту разрешили пройтись по коридору, и здесь он тоже с любопытством озирался. Он удивлялся тому, как животно все эти люди вокруг, существующие так отчаянно дурно, так немыслимо униженно, и дальше хотят жить. Особенно женщины и старики. И как возмущаются, если это их святое право на жизнь, точнее — на существование, ставится под сомнение, хотя кто им, собственно, обещал, что они и дальше должны быть на свете. Гобоист вспомнил, как однажды пожаловался Елене, что почти никогда на самом деле не чувствовал себя по-настоящему счастливым. «А кто тебе сказал, что ты обязан быть счастлив?» — ответила Елена…
Он часто говорил с ней, иногда вслух, не замечая этого. Как-то раз такой диалог случайно подслушал Свинагор. И горько заметил:
— А ведь ты ее любил.
Он ревновал…
Как-то, когда они с Еленой сидели за своим шашлыком, здесь, в Городке, Гобоист шутливо рассуждал о странностях женской природы: казалось бы, с мужской точки зрения дамы должны любить баритонов — они мачо, они мужественны; но женщинам всегда ближе более женственная субстанция теноров, от которых подчас они впадают в эротическую истерику. На что Елена заметила: ты не совсем точно улавливаешь разницу между полами. И сказала изумившую Гобоиста фразу: все дело в том, что женщины занимаются магией, мужчины — верой; магия — это женское требование к Богу, тогда как молитва — мужская просьба к Нему. Так вот, баритоны молятся, теноры — ворожат…
Когда они со Свинагором добрались до дома на такси, Гобоист потянулся было к бутылке. Свинагор возмутился: тебе нельзя ни пить, ни курить.
— Что же я буду делать? — спросил Гобоист.
— Ну, поговори о женщинах.
— Думаешь? — рассеянно сказал Гобоист. — Вот я лежал в палате и вспоминал. Когда я мальчишкой смотрел старые фильмы, то всегда обращал внимание на женские ноги. На женщинах были чулки со швом, каждый надо было натянуть абсолютно вертикально и ровно, что стоило, наверное, немалого старания. Но зато какое удовольствие было смотреть… Но это уже не повторится…
— Я понимаю вас, мужчина, — томно сказал Свинагор.
— А пояса с резинками, ты помнишь пояса с резинками? Нет, ты не помнишь. А я еще застал, самому приходилось отстегивать…
— Вы пошляк, Константин.
— Таких удовольствий, сопряженных с препятствием и с усилием преодоления, больше нет, одни примитивные колготы и презервативы… И что же делать?
— Я придумал тебе занятие, — сказал Свинагор. И рассказал, что в Англии некоторые праздные джентльмены нашли себе такое хобби: быть высматривателем. И объяснил, что высматриватели следят в бинокли за самолетами и записывают их номера, определяют специализацию машин. — Правда, могут и посадить, заподозрив в шпионаже, — вздохнул Свинагор.
— Да, — вздохнул и Гобоист, — ты прав, вполне подходящее занятие для инвалидов и идиотов. В какой газете ты это вычитал?
— Какие газеты в вашей глуши, вы шутите, мужчина. Подслушал по радио.
Гобоист испытывал теперь к нему не влюбленность, конечно, — он испытывал благодарность. И — впервые дотронувшись — положил руку на руку Свинагору. Тот улыбнулся: очень грустно.
2
К апрелю Гобоист совсем оправился, потихоньку стал плескать себе виски — на донышко, — посасывал трубку, до поры не набивая, а только чтобы почувствовать вкус, и взялся за запущенные дела. Он засиделся, затянулся ряской, теперь он обязан был размять себя, затекшего, и сбросить воспоминания о болезни и о больнице. И о смерти Елены, о чем он запрещал себе думать, — но Елена, конечно, прорывалась чуть не всякую ночь в его сны.
Гобоист попросил администратора организовать поездку в Тверь и в Осташков — там всегда отлично принимали заезжих музыкантов. Да и своих коллег пришло время встряхнуть. Тем более что осенью он надеялся-таки опять поехать в Испанию.
В Твери все прошло прекрасно. Отправились дальше. Когда-то он бывал в этом уютном северном городке — еще во времена Рихтера и Селигерских Вечеров. Однако это уже была история. Но во что превратился Осташков за годы, что он здесь не был! Гостиница Селигер, в которой он некогда бывал постояльцем, давно закрылась; здание явно много лет не ремонтировали, оно обветшало, стояло запертое, всё в потеках, как будто откуда-то сверху его окатили помоями. Старая, купеческая еще, часть города выглядела, как после бомбежки: разоренные, без окон и дверей особняки вдоль всей центральной улицы. Пришлось поселиться на даче здешних партийцев — впрочем, нынче бывший секретарь райкома именовался, разумеется, мэром. Стать постояльцами местной знати оказалось удобно: дача была с несколькими чистыми номерами, с сауной, а темная селигерская вода плескалась прямо под окнами. И покачивалась на легкой волне старая живописная рыбацкая лодка. Прознав о приезде столичных гостей, то и дело звонили местные проститутки-десятиклассницы; цена была плевая — сто рублей, Гобоисту пришлось грудью встать, чтобы гастроли не превратились в бардак; и он поблагодарил Бога, что не было с ними его администратора, — тот сказался больным и остался в Москве, это было ниже его достоинства теперь — ездить не на Запад, а в русскую провинцию. Да, того было б не удержать от столь дешевой и молодой клубнички.
Поесть здесь можно было только в армянском ресторане: русские покормить сами себя, видно, были уже не способны. Что и подтверждалось на всяком шагу: пьяные местные мужики ездили по разбитым улицам на велосипедах в галошах на босу ногу — явно за опохмелкой; и нигде в старом городе не работал водопровод, от колонок бадьи возили на тележках, в которые запряжены были бабы в резиновых сапогах. Впрочем, в новостройках, по словам хозяйки мэрской дачи, дородной переселенки из Казахстана, изначально хохлушки, здешней поварихи и бандерши, вода в кранах якобы была, но зато уж месяц как отключили газ. А к баллонам они не привычные…
Они отыграли два концерта при на треть заполненном зале — и это было, конечно, рекордом, — и уехали, хотя хотели дать четыре. Впрочем, и это неплохо для начала мая: еще стояли пустыми туристические базы, которые каким-то образом продолжали влачить свое существование по берегам озера. И не подтянулись дачники. Гобоист помнил, что в этом некогда симпатичном городке была и местная интеллигенция, пусть и малочисленная; но теперь чистая публика куда-то сгинула и на концертах сидели одни пенсионерки. А может, это и были те, прежние, энтузиастки: они состарились, а новых как-то не завелось… Провинция, как и всегда, отдавала грустью, но теперь эта грусть была скорее безнадежной тоской: жизнь здесь казалась совсем безрадостной…
Гобоист самым глупым образом волновался, подъезжая к Городку, — так некогда он счастливо волновался, возвращаясь с гастролей и зная, что дома его ждут Анна и ужин при свечах. Свернув на дорогу к Клопово, он и вовсе встревожился, едва завидев издалека красного кирпича Коттедж. Вылез из машины, из багажника извлек дивно пахнувший сверток с копчеными угрями — во всей России только на рынке в Осташкове можно было купить это браконьерское лакомство. Еще Гобоист привез в подарок Свинагору, зная его лицедейские наклонности и приверженность клоунаде, смешные рыбацкие боты… Он позвонил в дверь, никто не отозвался. Гобоист открыл дверь ключом, в прихожей было темно. В доме стоял невыносимый запах то ли пота, то ли перегара, воняло дурным табаком. Гобоист заглянул в гостиную: на столике стояли немытые бокалы, большая тарелка с остатками квашеной капусты, бутылка из-под портвейна. И никого не было. Тут он расслышал какие-то шорохи наверху и опрометью, через ступеньки, взлетел на второй этаж. В спальне под одеялом, по-женски прикрывая грудь, сидел голый Свинагор, а перед кроватью прыгал на одной ноге пьяный солдат, никак не мог попасть другой ногой в штанину. На полу валялись и смрадно пахнущие сапоги.
— Во-он! — истошно заорал Гобоист. — Немедленно вон!
И солдат, подхватив амуницию, босиком, в одних трусах и майке, бочком мимо Гобоиста протиснулся в коридор, пополз к лестнице, заковылял по ней вниз и, кажется, упал на нижнем пролете.