— Никакой любви не получилось, — Тарутин скучно зевнул. — Хотя сплошное умиление: Чернышов гуляет по панели. Приехал подписывать пакт о ненападении. И растаял от чувств. Умеет…
— Что ты мелешь? — вскричал Гогоберидзе, вскидывая перед собой растопыренные пальцы. — Я привез его! Я не хочу между вами вражды! Что ты городил сегодня целый вечер! Самоубийца! Он гулял, а ты оскорблял, унижал всех! Изображал пьяного, а у самого — ни в одном глазу! Я не хочу распрей в институте, в нашем общем доме! Я не хочу, чтобы тебя ненавидели! Полина! — закричал Гогоберидзе, подбегая к столу, и подхватил жену под руку, потащил ее в переднюю. — Мы не можем бросить человека! Мы привезли его, и мы его отвезем! Может, ты, мальчишка, хочешь сказать, что я подхалим? — крикнул он, оборачиваясь к хмыкнувшему Улыбышеву. — Что ты хочешь изречь, младенец?
— Конформизм, — повторил Улыбышев, сигарета дрожала в его пальцах. — Мне стыдно…
Уже в передней, помогая жене надеть плащ, просунуть полные руки в неподатливые рукава, Гогоберидзе продолжал горячиться и кричать:
— Я против гражданской войны! Я хочу братства, иначе мы все погибнем, как одинокие волки! Я твой друг, ты знаешь, как я тебя уважаю! Но ты был сегодня агрессивен! Ты был очень злой, и твоя злость разрывала мне сердце!.. Я стал как больной!.. Я не хочу, чтобы тебя повели на Голгофу и как разбойника распяли! Не как Христа, а как разбойника!
После ухода Гогоберидзе в комнате стало необычно тихо, и Тарутин, глядя перед собой, высвободил руку из-под затылка, перекрестился, сказал:
— Пусть ангелы помогут мне на суше, а на море я и сам справлюсь.
— На море? — удивленно спросил Улыбышев. — Это как же?
— Пришла на память присказка одного ушлого байкальского рыбачка. Еще одну фразу он говорил: «Ученых много, а вот грамотных среди вас кот начихал». Какая там, к хрену, Голгофа? — наморщил лоб Тарутин. — Дальше Сибири не пошлют, а за Сибирью — тоже русская земля. Дальний Восток. Еще цитата из рыбачка: «Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут». Страшна не Голгофа, а другие, прочие, которые…
— Кто это «другие, прочие, которые»? — быстро спросил Улыбышев.
— Кто? Всякая преступная братия от науки. Которых судить надо поголовно. За растление, насилие и убийство.
Нет, он не был мертвецки пьян, как показалось всем в конце вечера у Чернышова, он говорил сейчас размеренным, будничным голосом совершенно трезвого человека, лишь серые тени усталости обозначились в подглазьях, пальцы положенной на грудь руки еле заметно двигались, будто успокаивали боль.
— Прости за клоунаду, — сказал неожиданно Тарутин, не поворачивая головы. — Я, наверное, был не прав, когда ломом вперся в твой разговор с Битвиным. — Он перевел светло-прозрачные глаза на Дроздова, втянул воздух через ноздри. — Уже невмоготу стало со всей этой камарильей. Всё на пределе.
Дроздов сел в кресло напротив дивана.
— Я-то, понимаешь ли, понимаю, а ты, понимаешь ли, понимаешь? — ответил он полусерьезной фразой, которую оба иногда употребляли между собой в разговоре о вещах бесспорных. — Белое перо я тебе в конверте по почте не пришлю. В доброй старой Австралии, Яша, — добавил он, поймав вопрошающий взгляд Улыбышева, — присланное по почте перо означало обвинение в трусости. — Дроздов помешал ложечкой в чашке с кофе. — После сегодняшнего вечера, Николай, тебя обвинят не в трусости, а кое в чем страшноватеньком… антинаучном, мягко говоря. И попытаются выпереть из института под каким-нибудь предлогом.
— Ни-за-что! — взвизгнул Улыбышев, покрываясь пятнами, очки его подпрыгнули на коротеньком носу.
— Спокойно, но без паники. Начхать! — сказал Тарутин небрежно. — Дальше Сибири не пошлют, меньше места инженера не дадут. Благодарю за сегодняшнюю поддержку, Игорь. Ты наверняка подумал: опять надрался и повело. — Тарутин замедленно погладил грудь, договорил с усмешкой: — До безумия хочется дать кому-то в морду, но кому? В последний год у меня не выходит из головы, что мы живем как перед потопом. А в общем-то сам ты все видишь.
— Дать по морде не в прямом, конечно, смысле? — ушел от прямого ответа Дроздов. — Заехать в физиономию Козину — довольно-таки соблазнительная картина. Так что давай…
— Внушительней бы в прямом. Но слишком много надо бить морд. Сотни и тысячи. Одного Козина мало.
— К сожалению. Лучше уж дери подряд всем уши.
— Может, хватит иронии. У меня нет настроения для светской беседы.
— У меня тоже.
— Тогда что ж, — Тарутин скинул ноги с дивана и, нахмурясь, заговорил утомленно: — Каждый выбирает свою позицию. Ты с некоторых пор выбрал центр. Мне это противно. Запомни — противно.
— Выбрал центр?
— Центр — это, в сущности, оказывать и тем и другим услугу соучастия.
— Беспощадно. Проще говоря, хочешь пришпилить меня к Чернышову и «другим, прочим, которые…». Я заметил твое неудовольствие еще в Крыму. Ты был раздражен против меня.
— Мы с тобой, как это ни странно, не всегда по одну сторону баррикад. Что-то не то началось между нами не в Крыму. «Скажи, кто твоя жена, и я скажу, кем ты станешь». Было ясно, когда мы вернулись из Сибири, что ты полюбил не Юлию, а дочку академика. Вернее — цель. А она за что тебя — бесштанного инженера?
— Идиотство! Ты повторяешь эту нелепость!
Дроздов поднялся резко, сделал шаг к столу, поставил чашку, зазвеневшую о блюдце, разозленно выговорил:
— О Юлии — ни одного плохого слова! Договорились?
— Вполне. — Тарутин скрестил на груди руки и без тени насмешки подставил щеку. — Это святое. Не скажу ни слова. Можешь получить сатисфакцию.
— Пока воздержусь, — сказал Дроздов, снова садясь в кресло. — Так в чем мой центризм? — заговорил он, зажигаясь от усталой уверенности Тарутина. — Давай разберемся. Прошиб ли ты лбом стену сегодня? Нет. Ты навел некоторую панику в этом сборище факелов духа и светочей. Обозлил до слабости желудка Козина. Озадачил Битвина. До слез перепугал Чернышова. И, как видишь, чтобы ты не поносил его всенародно, он примчался к тебе изъясняться в любви. Наконец, ты вызвал злобу и ненависть своих и чужих коллег. Слышал ли ты, как они кричали тебе в спину: «Он сумасшедший! Вызовите «Скорую помощь»! У него припадок шизофрении!» Они готовы объявить тебя психбольным, новый Чацкий! Филиппиками не сделаешь нич-чего! Надо действовать иначе. Иначе, иначе!
— Как иначе? — покривился Тарутин. — Отсиживаться в кустах и ждать? Надо видеть: нас всех как стриженых баранов на бойне в один угол гонят. А мы покорно идем к концу, оскорбленные, трусливые, побежденные. Примитивное «бе» и «ме» не можем проблеять!
— Кому проблеять?
— Если мы будем ждать мессию, то через считанные годы конец всему на земле! Все разрушат нашими руками. Байкал под угрозой, Севан под угрозой, Ладожское озеро под угрозой, Аральское море перед агонией. Кара-Богаз погибает. Все водохранилища — гниль. Волга — сточная канава. Енисей — сплошная грязь. Мощный Иртыш пересыхает, коровы его переходят. Ока, Днепр, Кама, Обь, Ангара, Северная Двина, Кубань — можно ли пить из них воду, есть ли в них рыба? Сколько затоплено плодороднейших земель, пойм, лугов, невырубленных лесов, сел, деревень, городов… Сначала ведь были под проектами подписи ученых, академиков, докторов и других, прочих, которые… Потом уж начиналось строительство. Как ты думаешь — преступление это или благо? Кто командует всем этим? Вредители? Преступники? Кто первый подает команду? Я спрашиваю — преступление это или нет?
— Преступление — громко сказано. Недомыслие.
— Пошел ты! — выругался с сердцем Тарутин. — Мы поссоримся с тобой навечно! Ты еще веришь в какие-то случайные заблуждения, ошибки, недомыслие! Хохотать можно до упаду! Все ошибки — почти сознательные! Ошибочки эти ведут к гибели экономики, а потом уже — России. Министерские монополии, с которыми мы имеем дело, командуют в нашей стране миллиардами. Обещают изобилие — и десятки лет ноль целых, ноль десятых! Изобилие — в мечтах, в болтовне, в мифических цифрах. В чем же дело, а? А дело в том, что эти всесильные монополии пустят Россию по миру с протянутой рукой!
— Не слишком?
Тарутин взглянул с презрительным сожалением.
— Я тебя уже послал к хрену! Этого мало. Посылаю тебя подальше! Ты, как я думаю, — космополит, гражданин мира. А я русский — до ногтей. Поэтому не желаю гибели России. Самой многострадальной, всеми ненавидимой, ибо до предела талантливой и, стало быть, опасной. Я не умиляюсь, я знаю русский дурашливый характер. Но я его никогда не променяю ни на какой другой рационально выверенный! И если уж хочешь знать все до конца, то с некоторых пор я считаю себя в состоянии необъявленной войны со всеми этими проституирующими ничтожествами, со всей этой ведомственной мафией, которая не хочет упустить из своих рук миллиарды, власть и черную икру… И как бы они ни ненавидели меня, черт их возьми, я буду продолжать с ними войну, партизанскую!