ПЛАЧ АННЫ ГОРЕЛИЧ
Во временах можно заблудиться, как в английском парке. В каждом из них поджидает ловушка, от которой откупаются потерей, оставляя частицу своего «я», так что к смерти приходят худыми, как обмылок.
Мне ли, утратившей сына, не знать об этом?
Все теряют детей, — успокаивала меня кормилица, — рано или поздно дочь становится падчерицей, а сын — пасынком.
Все теряют родителей, — эхом откликнулась я, — рано или поздно мать становится мачехой, а отец — отчимом.
РОЗАНОВ
Смолоду как думаешь, — разглагольствовал Розанов в дорожном трактире, — затащил женщину в постель — и она твоя. А потом понимаешь, это она тобой овладела!
Расплачиваясь с кабатчиком, он провёл прежде монетой по усам — чтобы денежки не переводились.
Вы у графа Толстого «Крейцерову сонату» читали? — обратился он к обедавшему телятиной гусару.
Тот спешил в Петербург и потому поглощал еду быстрее, чем мысли собеседника.
Занимательная вещь, разорви меня граната, — зашептал Розанов, перегнувшись через стол, — мужчинам перед венцом рекомендуется.
Ему подали полотенце, но рюмку не убрали, ожидая продолжения. Розанов ковырял зубочисткой, перескакивая с зуба на зуб, и молол языком, перепрыгивая с темы на тему.
Расея-матушка, ничего страна, жить можно. Нам бы только любить друг друга, да поменьше шапки перед чужаками ломать. И то правда, чему завидовать, я во многих землях побывал, довелось с ихней мелюзгой драться.
То-то вам мелюзга и всыпала по первое число! — не выдержал гусар. — В штаны-то, небось, наложили.
Да, признаться, слабы оказались в коленках, — сразу согласился Розанов. — А вам, простите, смерть приходилось за усы дёргать?
Гусар не ответил, налегая на отбивную. Над тарелкой жужжала муха. Розанов горстью схватил её.
Вот так и человек всю жизнь мается! — развернул он ладонь с мятым насекомым. И тут же опять перескочил, как сойка на другую ветку. — Блуд, я вам доложу, изобретён для нищих, знай себе, кувыркайся, как воробей, — дёшево и сердито.
Ну, не скажите, — охотно поддержал гусар. Он уже расправился с котлетой и теперь, блаженно откинувшись, крутил ус. — Встречаются иногда экземпляры. Вот здешняя помещица Анна Горелич, слыхал, экстравагантна.
Кровь бросилась Розанову в лицо, ему хотелось вызвать на дуэль весь свет, но вместо этого он надрался в тот день больше обычного. Наутро он не стал опохмеляться и начал чахнуть, как оплывающая лучина.
Таким видел Розанова Евстафий. Но Розанов глазами Евстафия отличался от Розанова в представлении Никанора, внуки смотрят на дедов совсем не как отцы. Те и другие рисуют по глазу, уху и брови, которые слагают лицо. Никанор не мог припомнить себя Розановым, а потому смотрел на него издалека, спрессовывая события, отстоящие во времени, точно дворник, сметающий мусор в кучу. Дни Розанова он дёргал произвольно, как собственные, отождествляя их со своим неразборчивым временем, ставил на полку так, чтобы удобнее взять. Он не удержался от искушения лепить из них памятник, бесцеремонно перемешивая их глину. Вот бравый солдат, разгромивший японцев, шагает под звуки оркестра — на штыках блестит солнце, а трубач выдувает медь, вот танцует кадриль с верной невестой, вот жертвует деньги, выкупая томящегося в скиту ослепшего старика, вот поднимает хозяйство после военной разрухи и, наконец, героически погибает от клинка вражеского гусара.
Настоящий Розанов был скучнее и нуднее, он мусолил в кармане медяк до тех пор, пока орёл на гербе не выпускал скипетра, и жевал мысли, как гурьевскую кашу. Он был угреват и страдал метеоризмом.
Но прошлое без пафоса — что пирог без яблок.
ПЛАТОН АРИСТОВ
Проводив Евстафия, Платон тщательно замёл его тень. Нелегко избавиться от прошлого, думал он, у него, как у ящерицы, вместо оторванного хвоста вырастает другой. Аристов потёр седеющие виски и вспомнил случай, описанный в одной из кавказских саг:
УЛЫБКИ РЕЗАК-БЕЯ
Ночами в горах шёл дождь, и аул окутывал сизый туман. В саклю хмуро плыл рассвет, и маленький Резак просыпался угрюмым, уткнувшись в колыбель. Его губы были плотно сомкнуты, как ворота во дворе, когда по улице скакали чужие всадники, а вокруг свистели пули. Он сосредоточенно смотрел, как мать взбивает тесто, скатывая хлеб в пахучий мякиш, смотрел так пристально, что увидел себя его частью, а потом отвернулся в угол, где было слюдяное окно. Но постепенно тусклый свет делался ярче, тучи расходились, поползло солнце, и вместе с ним на лице Резака заиграла утренняя улыбка.
Как и все горцы, Резак вырос пастухом, став попутно конокрадом и разбойником. Его бурку узнавали издали, его ружьё не ведало промаха. Он грабил караваны, совершал набеги и от таких же, собравшихся в узком ущелье сорвиголов, получил титул бея. Но путь отчаянных короток, и однажды Резак-бей попал к врагу. Пленные ютились на клочке ненавистной равнины, отгороженные частоколом с торчащими головами товарищей, а крышей им служили звёзды. Раз пьяный охранник вошёл с перекошенным лицом к пленным и стал резать их, как баранов, огромным кухонным ножом. «Как верёвочка не вейся, а кончик будет!» — приговаривал он сквозь стиснутые зубы, разрезая горла от уха до уха. Пленные лежали вповалку и, забыв былую дерзость, скулили, пока не замолкали. Когда подошла очередь Резак-бея, он встал в полный рост, встречая смерть улыбкой, которая повисла в уголках губ, точно платье на вешалке.
И смерть не посмела перешагнуть через его дневную улыбку.
Став отцом бесчисленного семейства, Резак-бей умирал. Его лицо стало морщинистым, как изрезанный лиманами морской берег, оно хранило отпечатки всех болезней, всех грехов и искушений. Оно было таким же угрюмым, как в детстве, когда шёл дождь. «Я страдаю бессонницей, — говорил он толпившимся у постели нукерам, — никак не могу умереть». И скупая слеза смывала на лице соль, оставленную предыдущей слезой.
Но небо упрямо не принимало его. Перечисляя в молитвах разбойные подвиги, Резак-бей мучился до тех пор, пока не вспомнил всех погубленных, пока не претерпел их страдания и не умер их смертями А когда он сомкнул глаза, на его лице проступила вечерняя улыбка, приплаканная им в своём покаянном сне.
НИКАНОР
Между тем Никанору удалось вытащить джокера, которого судьба прятала в рукаве. До этого он вынимал дни, как лотерейные билеты, и отсутствие в них очерёдности не позволяло ему вычислить свой возраст. Теперь он понял, что стар, как библейские пророки. Он проснулся в день своего рождения в комнате с завешенными зеркалами и кукушкой, навсегда притаившейся в гнезде настенных часов. Мир встретил его в штыки — глухой, враждебной тишиной, обрушившейся на перепонки, готовые лопнуть — миг, решивший его судьбу: он замкнулся в створку своего кругового времени. В комнату плыли сумерки, день только начинался, и этот день совпал с другим знаменательным днём, когда он впервые встретил Анну Горелич. Никанор был сыном Евстафия Розанова, зачатым им мысленно по дороге из японского плена и родившимся после его смерти. Как незаконному, ему присудили фамилию матери. Таким образом, Никанор Горелич-Розанов, осквернив лоно матери, убил отца, которого продолжал отрицать в Евстафии, и, сойдясь с его женой, разделил судьбу Эдипа.
Все мы кровосмесители, — оправдывался он, — у нас одна мать, согрешившая в раю.
Все мы сироты, — подыгрывала ему Анна Горелич, — а сирота себе отец и мать.
Она вспоминала ошибочное прорицание Евстафия и облегчённо вздыхала. Грехопадение, за которое будут судить, не плотское, а мысленное. А в мыслях она занималась любовью с законным мужем, перед которым осталась чиста.
А ещё в тот день Никанор понял, что вместе с Розановым, шагавшим по мещерскому тракту и наступавшему на свою тень, брела и его жизнь, потому что каждое мгновенье содержит клубок будущего точно так же, как нити прошлого.
СЕМЬЯ
Тяжело пережив свою смерть, Евстафий опустился. Он вспоминал вырванные страницы с концовкой своей истории, и она рисовалась ему ужасной. Евста- фий чесал затылок, ощущая собственные мысли, как чужой пот, и однажды, хлопнув себя по лбу, догадался, что страницы его книги унёс с собой в могилу Розанов, оберегая его от правды, которая хуже лжи. У него будто кусок в горле застрял. Он вспомнил неуклюжее предостережение и поразился самонадеянности тех, кто берёт на себя грехи других.
«Пиявки, сосущие чужое время», — думал он. И опять степной ковыль Маньчжурских сопок щекотал ему икры, как одуванчики в знойный июль его детства, и опять, засыпая под шёпот дождя, он вскакивал ночами, услышав тревожный голос есаула: «Приказано выступать, ваше благородие!»
Евстафий тряс перхотью, вскакивая с кровати, хромал на кухню и, наливая в стакан эликсир молодости, осознавал, что впереди ему предстоит вереница тусклых, безрадостных дней, как у всех переживших смерть, что для него наступает момент, когда жизнь объезжает его, как кобылу, пристёгивая к своей скрипучей телеге.