— Жаль, что мы ее не нашли...
— Да он взял с собой, это точно. Икон не повез, с маленьким чемоданчиком поехал, а ее взял. Куда ей еще деваться? Все время здесь валялась.
— Тогда, может быть, еще не все для меня потеряно, — сказал я совершенно искренне, — Григорий должен позвонить мне. Да я и сам могу найти его в Ленинграде. Я буду там завтра.
— Скажите, что он может сюда не приезжать. Пусть едет сразу к своей мамочке. Это гад, с которым жить невозможно. Тихая сволочь, все исподтишка, точно как его мамочка. Кулаки проклятые! Всё деньги копит, по рублику собирает, по копеечке. Мотоцикл с коляской купил — мало ему! Давай ему «Жигули»! У ребенка теплого одеяльца нет, стыдно на улицу выйти. Я уж про себя не говорю. За два года, что мы живем с ним, один халат только купил. И то к свадьбе. Приедет, я ему дверь не открою. Так и скажите. Пусть катится к своей мамочке! А иконы я выкину. Сволочь проклятая!
— Зачем же так... Я надеюсь, у вас все наладится. У вас семья, дочь, об этом нельзя забывать. — Я уже направился к двери и тут решил сделать последний ход. — До свидания, — сказал я, — еще раз извините меня за вторжение. Кстати, вы так и не нашли подходящих ниток, чтобы сделать недостающей кисти? А то дали бы их мне, я бы сам починил в Ленинграде.
— Я и не искала, — ответила она сердито, — нужно мне очень!
— А как они оборвались, в одном месте где-то или по одной?
— С правой стороны. Первая кисточка и потом еще три.
Когда я вернулся в Ленинград, у меня оставалось четыре дня отпуска, и я решил, не откладывая на следующий день, сразу же начать поиски Адарова. Но разыскивать его мне не пришлось. Утром он сам позвонил, осведомился, доволен ли я своим путешествием, спросил о здоровье. Я пригласил его в гости, предложил приехать прямо сейчас, обещая показать свои коллекции и ссылаясь на то, что, когда я выйду на работу, нам уже труднее будет встретиться.
— Вы один дома? — поинтересовался Григорий.
— Один. Вы знаете, у нас такая жизнь... Жена целый день в своей больнице, уходит чуть свет. Мы даже слова не успели друг другу сказать. Теперь только в субботу и расскажу ей о своих впечатлениях.
— А когда вы приехали?
— Ночью, воркутинским.
— Как вас найти? — спросил Григорий.
— Канал Грибоедова, восемь. Это в центре, недалеко от Невского и рядом с Русским музеем. Старинный двухэтажный дом с колоннами, бывший иезуитский колледж. Парадное у нас закрыто, — объяснял я, — вход со двора, подъезд номер два. В нем всего четыре квартиры, две внизу, а наша на втором этаже. Квартира одиннадцать, в левом углу. У нас там свет не горит, да это ничего, найдете.
Когда он вошел, обычно приветливая к гостям Оладья набросилась на него, как на самого лютого врага. Я еле успел схватить ее за ошейник. Никогда с ней такого не было. Охотничьи собаки ласковые животные, и наша раньше себя так никогда не проявляла. Ну, бывало, порычит, полает иногда, а здесь прямо бросается и норовит укусить. Пришлось увести ее в другую комнату, где она еще долго лаяла и скреблась в дверь.
— Ее можно простить, — сказал я напуганному Григорию, — она ждет щенков, поэтому и нервничает.
Он неодобрительно покачал головой.
На самом деле причина тут совсем в другом. Люди, которые привыкли видеть собаку только на цепи и воспринимать ее как скотину, приносящую пользу хозяйству тем, что она сторожит его, такие люди всегда боятся собак. А собаки это удивительно тонко чувствуют. Я не знаю, каков тут механизм, как собака понимает, что человек ее боится, то ли само поведение его говорит об этом, то ли испытывающий страх человек выделяет какие-то специфические запахи, то ли и то и другое вместе, но всякая собака сразу и безошибочно определяет страх. На человека, который ее не боится, собака не бросится. Конечно, если она специально не обучена этому.
Я провел Григория в кабинет, усадил в старинное кресло и зажег перед ним спиртовку кофеварки, постоянно стоящей у меня на подносе и всегда готовой к приему гостей. Но сидеть он не стал, сразу принялся рассматривать картины, мебель, бронзу, экспозицию финифти и мелкой пластики — словом, все, что составляло в целом кабинет деда, потом отца, а теперь мой кабинет. Я люблю показывать свои коллекции знатокам, но не таким гостям, как Адаров, которые старинную бронзу называют латунью, а фаянс — фарфором. Если предметы искусства ничего не говорят человеку сами по себе, то короткие объяснения здесь не помогут. Можно растолковать разницу между фарфором и фаянсом, но ни один экскурсовод не способен «объяснить» произведение искусства. В лучшем случае он может рассказать о своем восприятии этого произведения искусства или, как чаще бывает, воспроизвести чьи-то чужие представления, передать чужие идеи. Но искусство тем и сильно, тем и прекрасно, что в каждом из нас оно порождает свои собственные, единственные и неповторимые мысли и чувства. Хотелось бы знать, какие же чувства пробуждают в душе Адарова его иконы. Ведь раз он собирает их, значит, они говорят что-то его душе. Неужели он занимается этим только ради денег?
— Мебель у вас красивая. Старинная, — говорит Григорий, оглядываясь по сторонам, — теперь старинная мебель в моде. Я был в комиссионном на Разъезжей. Что там делается! Всё скупают. Вы, я гляжу, от моды не отстаете.
О господи! Ну что тут скажешь... Но я подавил в себе раздражение.
— Эта мебель стоит тут с начала прошлого века. Я ее только слегка реставрировал. Так что мода здесь ни при чем.
— А это кто? — ткнул он пальцем в портрет.
— Петр Д. Генерал-майор русской армии, участник Отечественной войны. Копия с портрета Доу, который висит в галерее двенадцатого года в Зимнем.
— Против своих воевал, значит?
— Он родился в России. А воевал против Наполеона.
— А это?
— Его сын, Сергей Петрович.
— А... а это?
— Эрве Д. Эмигрант времен французской революции. От него и пошли все Д.
— А это?
— Это мой дед, художник Сергей Сергеевич Д.
— Тот самый? Знаменитый?
Я промолчал.
— А кто его рисовал?
— Портрет работы Лансере.
— Тоже, что ли, из французов?
— Вы полагаете, что я француз? Мой дед считал себя истинно русским и любил подчеркивать это, поскольку был к тому же ярым русофилом. Вы не найдете в этой комнате ничего иностранного. Мебель — вся русская. Эти кресла с лебедями тысяча восемьсот десятого года или вот это письменное бюро, как и вся остальная мебель, изготовлены русскими мастерами. Живопись, — я указал на стену с картинами, — вся русская. О коллекциях финифти и мелкой пластики и говорить нечего. Фарфор и бронза тоже отечественные. Вы не найдете тут французской бронзы Кристофля или Барбадьена, немецкой, скажем, Шульца, Шефера или Штольца. Только изделия русских фабрик.
Но я напрасно распинался. Григорий тыкал пальцем во все подряд, без разбора, и я очень обрадовался, когда в кофеварке начало булькать и сквозь ее стеклянную крышечку стало видно, что кофе почернел.
— Кофе готов, давайте выпьем кофе, — предложил я и, не дожидаясь его согласия, стал накрывать на стол. Мне удалось усадить его, сунуть ему в руки хрупкую чашечку с кофе и направить разговор в нужное мне русло.
— Вы знаете, Григорий Петрович, я все не могу забыть вашу пелену «Богоматерь Владимирская». Какая прекрасная, какая удивительная вещь! Где она теперь?
— Дома. Где же ей быть? — ответил он и добавил: — Над диваном висит.
— Очень жалею, что не рассмотрел ее как следует, не прочитал надписей. Вернее, прочитал, но не до конца. По низу там, кажется, написано крупно: «Владимирская Богоматерь»?
— Наоборот: «Богоматерь Владимирская».
— Ну да, конечно, «Богоматерь Владимирская». А вот что там было вышито с обратной стороны, я не успел до конца прочитать, вы так быстро отобрали ее у меня... Помню только: «Андрея Семеновича и Дмитрия Андреевича Строгановых». Дата там есть какая-нибудь?
И он попался на мою удочку.
— Там написано так: «Дар Андрея Семеновича и Дмитрия Андреевича Строгановых собору Благовещения». А даты никакой нет, не стои́т.
Все. Притворяться, слава богу, больше не надо. Я мог говорить, что думаю.
— Давайте я вам еще налью. — Я взял у него чашечку, наполнил крепким кофе и передал обратно. — Пожалуйста. Теперь я прошу вас, Григорий Петрович, — начал я, — внимательно выслушать меня и извинить за маленькую хитрость, к которой пришлось прибегнуть. Дело очень серьезное, вы даже представить себе не можете, насколько это серьезно. Так вот, слушайте. Ваша пелена почти три года назад украдена из Сольвычегодского музея. Она оценена более чем в пятьдесят тысяч рублей, и, стало быть, воровство ее расценивается как крупное государственное хищение, как особо тяжкое преступление и наказывается высшей мерой. Вы об этом не знали, а я узнал случайно, попав в музей. Теперь я вам об этом сообщаю. Вы понимаете? Что нам остается делать? Мне думается, наш долг, ваш и мой, вернуть эту пелену музею. Помимо причин нравственного порядка, мы обязаны, видимо, поступить так и в силу существующих законов. Ведь хранение краденого тоже считается преступлением, если не ошибаюсь. Надо посмотреть, что говорит по этому поводу Уголовный кодекс. Так или иначе, «Владимирскую Богоматерь» придется срочно вернуть.